ВОСПОМИНАНИЯ. ВИЛЛИ БРАНДТ

Мемуары, воспоминания, истории жизни, биографии замечательных людей.

NEW МЕМУАРЫ, ЖИЗНЕОПИСАНИЯ


МЕМУАРЫ, ЖИЗНЕОПИСАНИЯ: новые материалы (2022)

Меню для авторов

МЕМУАРЫ, ЖИЗНЕОПИСАНИЯ: экспорт материалов
Скачать бесплатно! Научная работа на тему ВОСПОМИНАНИЯ. ВИЛЛИ БРАНДТ. Аудитория: ученые, педагоги, деятели науки, работники образования, студенты (18-50). Minsk, Belarus. Research paper. Agreement.

Полезные ссылки

BIBLIOTEKA.BY Беларусь глазами птиц HIT.BY! Звёздная жизнь KAHANNE.COM Беларусь в Инстаграме


Автор(ы):
Публикатор:

Опубликовано в библиотеке: 2019-10-25

Какое единство?

Сколько времени прошло с тех пор, как шведский канцлер Оксеншерна спросил своего сына, знает ли он степень той глупости, которая правит миром? Сумма знаний с той поры неизмеримо возросла. А разум? Не ново то, что люди легко и охотно принимают желаемое за действительное. Или же они впадают в самообман, вместо того чтобы смотреть правде в глаза.

Так Гитлер и его сообщники опустошили Европу, погубили Германию, а юридическая казуистика должна была доказать, что не могло быть того, чего не должно было быть. Утверждали: рейх не погиб. Он продолжает существовать и воскреснет, очистившись после всех испытаний, в своем естественном единстве. Не все верили тому, что говорилось на этот счет. И ложные утверждения многих не совпадали с их истинными намерениями. Но больше всего было таких, которые дали себя провести.

Тезис о том, что германский рейх в принципе продолжит существовать в старых границах, я считал возмутительным, но не хотел вступать в спор с теми, кто его поддерживал. Это отвлекло бы меня от настоящей работы. Но я никогда не сомневался и в том, что раздел Германии неразумен и даже опасен, так как он угрожает миру в Европе. Понимание того, что даже разделенная на два государства Германия обязана внести свой вклад в процветание нашего континента, далось мне нелегко. Какие бы ответы на национальный вопрос ни предвещало будущее немцам, исходя из всего, что я осознал, было бы антиисторично не допускать этой мысли или отрицать ее. Барабанить о призрачных претензиях и всерьез принимать заверения союзников - это не могло способствовать решению немецких дел. В высшей степени ложным было представление, что в 1945 г. погибла лишь тирания, но не государство.

Но разве три державы в Потсдаме и четыре (после того, как получила доступ Франция) в Союзном Контрольном Совете не дали ясно понять, что они собираются сузить и переустроить германское государство, не расчленить его или заменить чем-то другим? Разве три года спустя, когда началась разработка боннской


Продолжение. См. "Вопросы истории", 1991, N 1.

стр. 83


конституции, не было ясно сказано, что речь идет о "временной мере"? И разве не следовало из ее преамбулы, что нужно лишь "воссоединить" то, что оккупационные державы разделили на Восток и на Запад? Когда говорили, что в Потсдаме - или до, а может быть, после него - державы-победительницы обязались сохранить или восстановить наше государственное единство, - это была чистой воды подмена трезвой оценки субъективными желаниями. Никогда их не мучило сознание того, что они должны уплатить Германии долг. Но почему бы не признать на словах единство, которое немецкие политики от левых до правых выдают за свою высшую цель? Вероятно, этот вопрос задавали себе многие.

В середине 50-х годов меня посетил в Берлине мой норвежский друг, ставший в Осло статс-секретарем Министерства иностранных дел. Он хотел знать, что я думаю о перспективах германского единства. Когда я откровенно разъяснил ему всю сложность этой задачи, Йенс с подкупающей прямотой резюмировал: "Тогда мы можем и в дальнейшем спокойно соглашаться с совместными заявлениями". А среди французов была в ходу злобная острота: мы так любим Германию, что рады тому, что она представлена не единственным числом.

В начале 1959 г. (я уже в течение полутора лет был правящим бургомистром) на меня произвело впечатление откровенное и в то же время отрезвляющее высказывание Джона Фостера Даллеса, госсекретаря при Эйзенхауэре: "Мы спорим с русскими по ста вопросам, но по сто первому мы с ними единого мнения: нейтральной, а чего доброго, вооруженной Германии, которая сможет передвигаться между фронтами, не будет". Примерно в то же время Хрущев сказал французскому министру иностранных дел, что он предпочитает иметь 20 млн. немцев на своей стороне, чем 70 млн. против себя. В другой раз кремлевский властитель утверждал, что как премьер-министр Макмиллан, так и президент де Голль ему вполне определенно сказали, что они не стремятся к воссоединению Германии. Правда, они не пожелали сказать об этом правительству ФРГ или подтвердить это публично.

Было бы ошибкой или самообманом делать из заявлений и решений держав- победительниц вывод, что они признают наше право на государственное единство. В действительности, возможно, и удалось бы изменить условия, если бы были образованы, как это первоначально предполагалось, центральные общегерманские департаменты во главе с немецкими статс-секретарями. Сначала это не удалось сделать из-за возражений Франции, а потом вопрос вообще отпал. После всего, что произошло, не следовало удивляться, что державы-победительницы использовали воссоединение лишь в качестве пропагандистской формулы.

Раньше, чем немцы, их соседи поняли: подчинение обоих немецких государств противостоящим друг другу союзам с их последующим вооружением и притязания на восстановление государственного единства нельзя привести к общему знаменателю, если, конечно, не делать ставку на "отбрасывание" в военной области. Но это, во-первых, было нереалистично, а во-вторых, не зависело от немцев. Исследование взаимосвязей, из которых можно было бы мирным путем извлечь какую-то пользу, тем не менее продолжает представлять определенный интерес. Но неуступчивость и ретивость могут здесь, конечно, лишь повредить.

История не знает последнего слова. Но нам - одним раньше, другим позже - пришлось осознать, что ремилитаризация и воссоединение друг друга исключают. Было ли это, как иногда говорят, собственно платой за то зло, которое гитлеровская Германия причинила миру? Великая двойная иллюзия послевоенной истории Германии - о временном характере и о непродолжительности раздела - с этим совершенно не вяжется. Как известно, в рамках порядка, который мыслился как временное явление, немецкие заказчики, то есть главы земель, поручили в 1948 г. Парламентскому совету разработать "Основной закон", а не "Конституцию", как это предусматривали оккупационные державы. То, что впоследствии из этого все же получилось больше, чем добивались одни и ожидали другие, соответствовало непредсказуемой логике развития. Нужно было осторожно переубедить военных губернаторов, считавших, что мир ждет именно "конституции". С немецкой стороны (причем это были не только консерваторы) также выдвигались возражения против "безответственного толкования понятия "временное состояние".

стр. 84


Долгое время ссылками на Основной закон объясняли наш долг добиваться воссоединения. В действительности в преамбуле речь идет об обязанности всего немецкого народа "завершить путем свободного самоопределения дело единства и свободы Германии". Это было чем-то иным и большим, нежели фикция. Ибо этим хотели сказать, что разделенный в результате развязанной Гитлером войны и оккупации немецкий народ составляет сообщество людей с общей судьбой, из которого вновь возникнет единое государство. Однако существовала значительная путаница в понятиях. Из единства сделали воссоединение. Как будто история: и европейская действительность держали наготове привязку к империи Бисмарка. Или же как будто вся проблема сводилась к тому, каким образом может произойти или произойдет присоединение ГДР к Федеративной Республике? Даже Федеральный конституционный суд поддержал представление о том, что рейх лишь временно "недееспособен". А граница с ГДР в полном отрыве от реальности сравнивалась с границами между федеральными землями. Полтора года спустя суд осторожно скорректировал свою точку зрения.

Представление о том, что необходимо привести германский Запад в порядок и сделать его сильным, господствовало не только среди сторонников Конрада Аденауэра. Точки зрения расходились там, где речь шла о поиске конкретных шансов соединить обе части Германии как-то иначе, чем путем "аншлюса". Вместо анализа изменившихся реальностей мировой политики высоко ценилась фикция прошлой национальной политики. Теория о продолжающемся существовании германского рейха (мой друг Карло Шмид говорил об "общегерманской власти суверенного государства в Западной Германии") затруднила нам правильный подход к проблематике германского единства. "Холодная война" и ее последствия способствовали превращению вопроса о "воссоединении" в специфическую спасительную ложь второй германской республики.

В Федеративной Республике Германии о воссоединении больше говорили, чем думали. Или говорили одно, а думали другое. Мое собственное мнение было богато оттенками, о чем, однако, трудно было судить по тем расхожим формулировкам, которыми я открывал заседания берлинской палаты депутатов. Там я систематически призывал выразить "нашу непреклонную волю к свободному воссоединению Германии со своей столицей Берлином". Но в том, что "воссоединения" не будет, трудно было признаться даже самому себе, а тем более сделать это предметом публичного обсуждения. Споры по поводу политического курса Бонна, в которых никто не хотел уступать и которые больше напоминали словесную гражданскую войну, не позволяли все тщательно взвесить и обдумать. Так уж вышло, что во время "холодной войны" на дубинки спрос был выше, чем на лупы. Люди, призывавшие к терпению и вере, говорили в пустоту.

В дискуссиях тех лет, проходивших в тесном или очень тесном кругу, мы, конечно, обсуждали вопрос, каким образом Германия без ненужных ссылок на мнимые права или опасных расчетов на "отбрасывание" в военной области может вновь стать единой? Я уже давно сделал свой выбор в пользу Запада в смысле правового государства, демократической конституции, свободомыслия в культурном наследии и был готов уплатить за это соответствующую цену. Я давно питал надежду на то, что Европа объединится и станет источником политической силы, и почти не сомневался, что Сталину не удастся ни покорить Европу, ни определить будущее России. Я считал, что России придется сталкиваться и по возможности находить общий язык с Америкой, с Западной Европой, с новыми блоками государств в других частях света.

На дортмундском партсъезде СДПГ, первом после смерти Шумахера, это прозвучало следующим образом: "Мы ни в коем случае не поддерживаем любой проект, который выдают за "западный", но я думаю, что мы всегда поддерживали и сегодня поддерживаем Запад в смысле свободы и человеческого достоинства. Мы также поддерживаем демократическую обороноспособность ради мира и свободы в этом пока далеко еще не миролюбивом мире". И далее: "Если мировая политика сегодня или завтра предоставит возможность воссоединить Германию на основе свободы, мы должны отнестись к этому положительно даже в том случае, если

стр. 85


такая свободно воссоединенная Германия - я хотел бы здесь добавить "к сожалению" - не сможет быть в военно-политическом смысле составной частью Атлантического союза. Подобное уточнение вообще не имеет ничего общего с играми в нейтралитет, и я отрицательно отношусь к попыткам федерального правительства представить любое размышление о возможностях решения германской проблемы как проявление нейтралитета". В конце я призвал партию не поддаваться желанию "продолжать действовать по-старому, а там, где нужно, пересматривать, изменять и обновлять".

О восточной политике Германии на ранней стадии развития ФРГ, за исключением упоминания в подобных, в общем-то остававшихся незамеченными выступлениях, не могло быть и речи. Прошли годы, прежде чем стала допустимой и возможной новая германская внешняя политика. Впрочем, понятие "восточная политика" несло на себе бремя стольких предрассудков, что нужно было быть чертовски осмотрительным во избежание недоразумений. Во всяком случае, я и думать не мог, что немецкое слово "Ostpolitik" (восточная политика) так же, как "Weltanschauung" (мировоззрение) и "Gemutlichkeit" (удобство), со временем войдет в другие языки.

Бремя предрассудков было следствием не только недавней кровавой бойни, но и наследия "доброго старого времени" с его грубыми манерами. И к этому еще добавился страх перед расплатой и ужас, связанный с особенностями советской оккупации. Даже если бы испарился весь яд нацистской пропаганды (чего не могло быть), страх перед русскими перерастал в дремучий антикоммунизм, ставший частью ранней западногерманской государственной доктрины.

Мы видели, что Потсдамская конференция, проходившая в конце лета 1945 г., не принесла ничего положительного. Правда, было записано, что Германия не должна быть разрушена и ей следует предоставить возможность "вернуться в круг цивилизованных наций". И что она будет рассматриваться как экономическое целое. Но предусмотренные для этой цели общегерманские центральные департаменты так и не были созданы.

Не было единства между державами-победительницами по вопросу о том, следует ли поддержать немцев в их стремлении снова жить в одном государстве? Еще в Ялте вся тройка, в том числе Сталин, была за раздел. Однако позднее Сталин предпочел, используя свой крупный военный успех, прибрать все, что можно, к рукам. Во всяком случае, было ясно, что восточная граница Германии не останется неизменной.

Оглядываясь назад, кажется невероятным, что федеральное правительство, а также до него и вместе с ним политические партии настаивали, по меньшей мере, на границах 1937 г., хотя они должны были бы знать, что в этом вопросе они нигде в мире не найдут поддержки. Соединенные Штаты и Великобритания согласились в Потсдаме де-факто с новой западной границей Польши. Еще более приятным было полученное задним числом согласие Франции. Не исключались, как нам казалось, небольшие поправки. В первые годы после войны я еще считал, что они возможны. С течением времени это сделалось страницей того позавчерашнего, которым так легко преграждать путь завтрашнему. Ущемленное право гражданства миллионов немцев сменилось вновь возникшим правом миллионов переселившихся на Запад и родившихся уже там поляков.

Какая-то смесь абстрактных претензий и конкретного предвыборного оппортунизма мешала большинству из нас в знакомстве с этим фрагментом новой действительности. Даже такой человек, как Эрнст Рейтер, казалось, забыл, что в своем выступлении в марте 1933 г. на последнем собрании в Магдебурге он предсказывал, что Гитлер - это война, а война означает потерю Восточной Германии. В том, что я написал за время войны, я был более осторожен. Тем не менее я послушался совета никому об этом не говорить. Вряд ли кто-либо из нас осознавал, что консерватор Карл Герделер, который, прежде чем он примкнул к заговору против нацистов, как-никак до 1937 г. был бургомистром Лейпцига, в 1938 г. написал, что если разразится война, Германия потеряет свои земли восточнее Одера.

стр. 86


Вместо воссоединения областей, которыми не смогли распорядиться иначе, обе стороны приступили к ремилитаризации. То, что одним казалось более чем естественным, для других было завершением закрепленного в ходе "холодной войны" раздела. А может быть, речь шла о неоплаченном счете за то, что гитлеровский режим причинил Европе?

В специфических условиях тех послевоенных лет на восточную зону - будущую ГДР - была возложена намного большая материальная ответственность, как будто тамошние жители проиграли войну в большей степени, чем их земляки на Западе. Федеративной Республике было легче. В обоих германских государствах люди упорно работали. Но на Западе доходы были несравненно выше, так как его экономика имела возможности для развития, а американцы оказали ей "стартовую помощь". Вскоре Федеративная Республика смогла встать на ноги. Она произвела кое-какие платежи, провозгласив себя по собственной инициативе правопреемницей рейха, однако суверенитет она обретала только по частям и поэтапно. Ее называли экономическим гигантом и политическим карликом.

Разве не было ясно, что стремление к равноправию на Западе будет сопровождаться желанием самим представлять наши интересы и на Востоке? Такое желание далеко не все считали целесообразным и уместным. От имени комиссии по вопросам внешней политики бундестага - тогда она еще называлась "Комиссия по вопросам оккупационного статуса и по иностранным делам" - в 1952 г. мне надлежало констатировать: мы все едины в том, что германская политика должна быть пронизана особой заинтересованностью в мире и служить налаживанию нормальных отношений со всеми государствами. Большинство же членов комиссии, то есть коллеги по тогдашней правительственной коалиции, хотели зафиксировать, что в любом случае следует отклонить установку на неприсоединение. Они высказались за воссоединение путем силы и были убеждены, что Советский Союз отступит.

Социал-демократы - мнение их меньшинства я должен был отразить в равной мере - были настроены более скептически. Они считали, что предстоящее заключение договоров с западными державами-победительницами затрудняет или даже исключает проведение германской восточной политики. Мои политические друзья придавали, однако, большое значение тому, чтобы на них не наклеивали ярлык "нейтралов". В июле 1952 г. я заявил в бундестаге, что в социал-демократической фракции "нет людей, питающих иллюзии, будто на этом, увы, столь несовершенном и не столь уж миролюбивом свете можно оставаться абсолютно безоружным". Я объявил себя сторонником солидарности демократий, равноправного участия в европейском и международном сотрудничестве, а также "непрестанных и серьезных усилий по решению общегерманского вопроса и преодолению европейского кризиса".

Ремилитаризацию на ранней стадии я считал ошибкой и предпочел бы противопоставить "народной полиции на казарменном положении" в ГДР соответствующий инструмент на нашей стороне. При этом я не руководствовался пацифистскими мечтами моей ранней юности. Меня даже причисляли к социал-демократам, "симпатизирующим военным", и я в действительности интересовался условиями, в которых создавался бундесвер. Некоторые из нас усвоили, что нужно уметь обращаться с военной силой, если хочешь предотвратить, чтобы она обращалась с тобой.

Западногерманская политика сковала сама себя. Правительство ожидало, что весь мир одобрит теорию идентичности, согласно которой Бонн является единственным правопреемником германского рейха, а также согласится с тем, что только Федеративная Республика вправе представлять Германию, а "зону" нужно подталкивать к проведению свободных выборов, в результате которых она должна исчезнуть.

Простодушного федерального президента Генриха Любке отправили в поездку по Африке и еще в какие-то страны "третьего мира" и дали ему вкусить успех, если в соответствующее коммюнике удавалось вписать, во-первых, что правительство, которому он нанес визит, признает Германию только в лице Федеративной Республики; и, во- вторых, что оно может рассчитывать на продолжение или предоставление экономической помощи со стороны Федеративной Республики.

стр. 87


Таким же образом бургомистра Берлина послали объехать полмира, чтобы он отстаивал интересы своего города. Однако в начале своего большого путешествия я ни в коем случае не должен был наносить визит генеральному секретарю ООН Дагу Хаммаршельду в его официальной резиденции. Он приехал ко мне в гостиницу. Визит в Стеклянный дворец мог бы быть истолкован так, будто я заимствовал тезис о "вольном городе". Кроме того, кто знает, что получилось бы, если непредсказуемую массу чиновников Объединенных Наций побудили бы заняться германскими делами?

В один из моих последующих приездов в Нью-Йорк представитель генерального консула, встретивший меня в аэропорту, сообщил, что только что удалось отразить попытку добиться от нас уступки в вопросе о теории трех государств. Как это понимать, спросил я. Оказалось, что старшему швейцару гостиницы "Вальдорф-Астория", в которой я обычно останавливался, велели спустить флаг Берлина. А ведь эмигрировавшие в Нью-Йорк экс- берлинцы всегда так радовались, видя, как поднимают флаг с изображением медведя - герба Берлина!

Доктрина Хальштейна, сказал Генрих фон Брентано в нашей беседе с Конрадом Аденауэром, проходившей в 1963 г. в моем берлинском кабинете, собственно говоря, должна была бы носить его имя. Сформулировал ее профессор Вильгельм Греве после того, как в 1957 г. члены руководства ГДР посетили Египет, Ирак, Индию и им оказали там дружественный прием. А применили ее впервые в начале 1963 г. по отношению к Кубе потому, что Фидель Кастро признал ГДР. Разрыв дипломатических, но не фактических отношений с Югославией произошел еще в 1957 году. Тито дал согласие на просьбу ГДР быть представленной в Белграде послом, а не посланником. Конечно, доктрина не относилась к Советскому Союзу, с которым Аденауэр осенью 1955 г. договорился об обмене послами. Те, кто правил в Бонне до большой коалиции, в конце концов склонялись к тому, чтобы установить дипломатические отношения и с другими государствами Восточного блока. Желание сойти с предписанного доктриной пути мотивировалось следующим образом: они ведь не виноваты в том, что у них уже сидят послы ГДР. Это как "врожденный порок".

Конечно, в сущности речь шла не о протоколе. И сегодня остается вопрос: существовали ли после 1945 г. реальные шансы на общегерманское решение, а если такие шансы были, то почему оно сорвалось? Многое из того, что по этому поводу писалось, основывается на оценке, согласно которой от советской стороны нельзя ждать серьезных намерений. Кто знает, удастся ли когда-либо добиться удовлетворительного ответа на этот вопрос? Пока что придется набраться терпения. Многое еще скрыто в архивах. Но находится ли еще там все, что имеет значение, и находилось ли оно там вообще?

Совершенно ясно, что в конце войны не было никаких шансов предотвратить раскол Европы. И уж, конечно, в то время не могло быть положительного немецкого влияния. Однако почему в 1949 г. не было сделано никаких выводов из уроков блокады, в которой мы выстояли, и почему не прислушались к соответствующим советам? Вопрос о том, что происходило в 1952 г., остается открытым. Я не верил и не верю в то, что Сталин был готов отказаться от "своей" части Германии. Но я считал и считаю, что Запад поступил бы правильно, если бы он попытался выяснить все, что было связано с этим вопросом. А федеральное правительство было бы просто обязано это сделать. Мне кажется, что в общих и в высших интересах Европы следовало бы уже тогда оказать решительное противодействие начавшемуся разрыву между отдельными частями континента и связанной с этим угрозе для дела мира. Однако подобная попытка имела бы смысл только в том случае, если бы носители вновь созданной германской демократии нашли в себе силы отказаться от участия в военных союзах. И если бы решающие силы за рубежом предоставили немцам свободу действий в этом направлении. Обе эти предпосылки отсутствовали.

В ноте от 10 марта 1952 г. - еще одна последовала в апреле (дипломаты пренебрежительно называли их не совсем точно "сталинскими нотами") - было предложено создать "нейтральную" Германию и провести "свободные выборы". Как достоверно установлено, Ульбрихт считал, что эти предложения таили в себе опас-

стр. 88


ность для него и его режима, но, к счастью, другая сторона их отклонила. На отклонение советских нот (даже если речь шла всего лишь о том, чтобы взвесить все "за" и "против") были запрограммированы и те круги на Западе, которые в отношении Германии ни в коем случае не хотели принимать в расчет возможность ее неприсоединения.

Конечно, существовала связь между советским "зондированием почвы" и предстоящим заключением договора о Европейском Оборонительном Сообществе (ЕОС), в которое должна была войти и Федеративная Республика. Этот план провалился во французском парламенте и в 1955 г. был заменен вступлением Федеративной Республики в НАТО. Прежде чем наступило это время для немецких солдат, СССР в январе 1955 г. заявил, что, если все части Германии останутся свободными от военных обязательств, он допустит "свободные выборы", и притом под "международным надзором". Чем закончилась эта глава в истории, хорошо известно: в мае Федеративная Республика вступает в НАТО, а ГДР - в Организацию Варшавского Договора. В принципе подтверждается суверенитет обоих германских государств, и многим кажется, что в мире воцарился порядок. Состоявшаяся в июле 1955 г. в Женеве конференция четырех держав не принесла результатов. Хрущев на обратном пути заявил в Восточном Берлине, что воссоединение Германии возможно, во-первых, лишь в связи с системой коллективной безопасности в Европе, во-вторых, если будут установлены соответствующие контакты между обеими частями Германии и, в-третьих, если будут сохранены "политические и социальные завоевания" ГДР.

В германском бундестаге я в 1955 г., как и три года до того, был основным докладчиком по вопросу о договорах с прежними западными оккупационными державами. За это время произошли полные волнений события, значение которых многие, как и я, едва осознавали. Лишь гораздо позднее стали известны кое-какие подробности. Я имею в виду то, что разыгрывалось в Москве после смерти Сталина и в связи с восточногерманскими событиями 17 июня 1953 года.

Многое говорит за то, что это восстание помешало наметиться возможному коренному перелому в советской политике по отношению к Германии. Стихийные движения обладают тем свойством, что они не поддаются планированию с точки зрения высокой политики. Сталин умер. Один из его преемников, пресловутый начальник тайной полиции Берия, выступил, связавшись с оппозиционными немецкими коммунистами, за новый политический курс. Ради создания единого германского государства СЕПГ должна была принести себя в жертву и вместе с западногерманской КПГ перейти в оппозицию. Речь шла также о смещении Ульбрихта, но, тем не менее, он продержался после этого почти двадцать лет. Владимир Семенов, прежде работавший в советских посольствах в Берлине и Стокгольме, затем ставший одним из заместителей министра иностранных дел, а впоследствии послом в Федеративной Республике, возглавлял в то время Советскую контрольную комиссию в ГДР. Он поехал в Москву и вернулся в Берлин с новыми инструкциями.

Заинтересованные немцы, в том числе - и люди, подобно мне, непосредственно этим занятые, понятия не имели, к чему клонится дело. Аденауэр знал больше, но не хотел делиться своими знаниями с людьми, склонными задавать вопросы. Уинстон Черчилль, которого он посетил в середине мая. передал ему информацию из Москвы, указывавшую на то, что тенденции к изменению советской политики следует принимать всерьез. Старик англичанин не нашел поддержки среди собственной бюрократии. Американцы, с которыми немедленно связался Аденауэр, также считали, что не стоит заниматься выяснением подробностей. Однако через некоторое время, по крайней мере, людям, хорошо осведомленным, стало ясно, что за этим крылось что-то серьезное: после свержения и казни Берии Ульбрихт в конце июня на пленуме Центрального Комитета СЕПГ жаловался, что Берия, якобы, хотел продать ГДР. Позднее Хрущев обвинил также Маленкова в намерении "продать" ГДР.

Не был ли это тот повторный шанс, возникший благодаря серьезному пересмотру интересов безопасности СССР? Какой неиссякаемый источник для всевозможных спекуляций и умозрительных заключений! Представители молодого поколения

стр. 89


немцев, которые интересуются этим вопросом, будут удивлены, узнав, что депутата, активно занимавшегося внешней политикой, каким был я, совершенно не трогали напряженные отношения, составлявшие предмет забот главы правительства в связи с его отношением к будущим союзникам и предполагаемым многолетним серьезным противникам, хотя, с точки зрения германской политики, это должно было его волновать.

Можно спорить о датах, а также об оценке тех или иных заявлений и сведений. Намерения Сталина в 1952 г. и суть конфликта между его преемниками в 53-м еще долго останутся загадкой. Но не подлежит сомнению, что 1955 г., когда оба германских государства были формально включены в соответствующие военные союзы, стал по-настоящему переломным. В так называемом Германском договоре от 1954 г., устанавливавшем наш суверенитет, статус воссоединенной Германии определялся как статус страны, "интегрированной в европейское сообщество". Правда, слово "европейское" было там написано с маленькой буквы. Но в целом время с 1955 по 1958 г. отличалось стремлением продолжить диалог и даже добиться определенной разрядки.

Одной из таких попыток был план Идена, названный по имени министра иностранных дел в правительстве Черчилля и его преемника на посту премьер-министра и предложенный в 1955 г. на Женевской конференции четырех держав. Идея создания зон военной инспекции по обе стороны разделяющей Европу линии не нашла поддержки потому, что не удалось прийти к соглашению по вопросу о Германии. Аденауэр добился от Запада согласия на то, что речь должна идти о демаркационной линии между воссоединенной Германией и восточноевропейскими странами.

С точки зрения содержания, инициатива была подхвачена и получила дальнейшее развитие в плане, который связывают с именем польского министра иностранных дел Адама Рапацкого. Этот план предусматривал создание в Европе безъядерной зоны. Первая его редакция была положена на стол переговоров в октябре 1957, вторая - в феврале и третья - в ноябре 1958 года. Если бы я сказал, что немецкие политические деятели - и не только входившие в правительство - проявили к инициативе Варшавы больший, чем чисто поверхностный, интерес, это было бы сильным преувеличением. Ведь так легко и просто было всюду подозревать советских подстрекателей. Тем не менее в измененной форме планы по взаимному выводу войск появлялись все снова и снова.

Джордж Кеннан, звезда американской дипломатии и большой знаток европейских процессов, в январе 1957 г. заявил в подкомиссии сената по вопросам разоружения: сокращение, перегруппировка или вывод размещенных в Европе американских и советских вооруженных сил необходимы. До тех пор пока они будут в Германии противостоять друг другу, невозможен прогресс ни в вопросах разоружения, ни в вопросах германского единства. В ноябре 1957 г. обратили на себя внимание выступления Кеннана по Би-би-си. Он рекомендовал русским уход из Восточной Европы и политику неприсоединения для Германии.

Похожие нотки прозвучали и у Хрущева в начале 1957 г. в Дели: он, мол, согласен с тем, чтобы Советский Союз и НАТО одновременно ушли из Центральной Европы. За год до этого состоялся XX съезд КПСС, который прошел под знаком не только десталинизации, но и мирного сосуществования. Со всей решительностью была отвергнута приписываемая китайцам концепция о неизбежности войн.

В последний день 1956 г. Ульбрихт, наверняка не без согласия Москвы, потребовал предусмотреть проведение конференции обоих германских государств в качестве промежуточного решения на пути к возможному воссоединению. В начале 1958 г. Москва со своей стороны предприняла акцию в целях разработки германского мирного договора, увязав ее с планом проведения конференции по безопасности в Европе. Хрущев выступил также инициатором встречи на высшем уровне обоих союзов и нейтральных стран для обсуждения на ней плана Рапацкого и мирного договора. В начале 1959 г. он выдвинул советский проект мирного договора с обоими германскими государствами, на который, однако, легла тень берлинского ультиматума.

стр. 90


Со стороны Запада в 1959 г. на Женевской конференции министров иностранных дел четырех держав был предложен план, названный по имени преемника Даллеса на посту госсекретаря, Кристиана Гертера, - последний совместный западный план "воссоединения". В середине июня и в конце июля я дважды побывал в этом городе на Женевском озере, но впустую. Совещание сорвалось. Следствием этого явилось то, что особенно на американской стороне дали волю своему нетерпению те, кто обвинял немцев в оцепенении. Стали слышны упреки, что немцы используют в игре за удержание своих устаревших позиций средства ядерного разрушения, принадлежащие их державам- гарантам.

Входил ли в эту цепь тщетных попыток план СДПГ от 1959 г. по Германии? Был ли он ее последним звеном? Речь в нем, собственно говоря, шла не о чем-то ошибочном, но тем не менее он был лишь приближен к действительности. К тому же существовала разница в том, исходили ли модели конфедерации из Германии или из мозговых центров держав- победительниц. Прошедшие годы показали, что все они были бесплодны. Так, например, Герберт Венер не успел положить свой более поздний план на стол, как тут же убрал его.

Обходных путей не существовало: очевидную потерю чувства реальности надо было преодолеть путем новой политики. В пользу этого говорило и то, что западные державы все больше выражали свое недовольство бесплодностью боннской политики. Изменение курса, которое несколько лет спустя почти все считали само собой разумеющимся, тем не менее было не простым делом. Всем было ясно, что претензии на единоличное представительство провалились. Но как отказаться от них или что предложить взамен? "Я хотел бы, мы хотели бы, чтобы нерешенные вопросы прошлого не мешали нам строить будущее", - так я позднее объяснял новую восточную политику, показав тем самым, что мною двигало задолго до того, как началась ее разработка.

Привычка немцев кичиться зачастую всего лишь мнимыми правовыми претензиями и нередко высмеиваемое свое наивное пристрастие, доверчивое отношение к заверениям союзников, ни в какой мере не могли способствовать решению германских дел. Заблуждались те, кто считал нужным обвинять меня в том, что, лишь став канцлером, я начал об этом говорить с должной откровенностью. Каждый, кто обладал способностью слушать, мог, например, понять из моего ответа на правительственное заявление Аденауэра в декабре 1961 г. в бундестаге, почему я считал обанкротившимся то, что тогда называлось политикой воссоединения.

Пять лет спустя я принял на себя руководство министерством иностранных дел. По моей просьбе уходивший в отставку статс-секретарь - это был Карл Карстенс, федеральный президент в период с 1979 по 1984 г., - ознакомил меня с некоторыми секретными делами. Он подготовил записку, в которой уже вообще ничего не говорилось о мнимых шагах к государственному единству, а лишь о том, что нужно прекратить попытки воспрепятствовать международному признанию второго германского государства. Становилось все труднее оспаривать право ГДР на членство в международных организациях. Считалось, что "единоличное представительство" ФРГ удастся еще какое- то время сохранить, но только путем существенного повышения военных расходов и увеличения средств на помощь развивающимся странам. Еще за два месяца до этого статс- секретарь сообщил федеральному правительству, в котором еще председательствовал Людвиг Эрхард: время так называемой "активной политики воссоединения" прошло.

Требования изменения политики уже нельзя было просто отклонить. Однако оказалось, что пробивать новый курс крайне трудно.

О трудностях корректировки курса

В начале декабря 1966 г. в Бонне стал известен состав нового правительства, сформированного обеими крупными партиями. Я стал федеральным министром иностранных дел и одновременно заместителем федерального канцлера. Пришедшуюся по душе работу в Берлине пришлось оставить.

стр. 91


В то время и при существовавших тогда обстоятельствах я не стремился получить должность в Бонне. Большая коалиция никоим образом не вызывала у меня симпатий. Но что было бы лучшим решением? Когда я, следуя настоятельным советам, решил войти в правительство, не приступивший еще к исполнению своих обязанностей канцлер уже пообещал пост министра иностранных дел своему швабскому земляку Ойгену Герстенмайеру. Тот впоследствии говорил, что ему следовало бы настоять на том, чтобы Курт-Георг Кизингер сдержал свое слово, и вообще надо было решительно поставить под сомнение "создание того кабинета". Он еще больше ожесточился после того, как собственные друзья по партии еще во времена Большой коалиции освободили его от поста председателя бундестага по смехотворному обвинению: участник заговора 20 июля Ойген Герстенмайер якобы не имел права получать причитавшуюся ему по закону денежную компенсацию.

Правительственный союз обеих крупных партий, с точки зрения внутренней политики, выглядел неплохо. Но во внешней политике дела шли со скрипом, ибо значительная часть христианских демократов, и прежде всего представителей баварского Христианско- социального союза, противилась попыткам расстаться с вымыслами и иллюзиями. Между Кизингером и мной пролегала не пропасть, а та дистанция, которую определили различные жизненные пути и жизненные интересы. "Король сладкоречия", как его называли за глаза и в некоторых органах печати, был на десять лет старше меня. В бундестаге он проявил себя красноречивым толкователем планов своего канцлера, умевшим всегда оставить место для возможных совместных действий. Говорят, что Аденауэр долго не мог ему простить того, что в сентябре 1949 г. на заседании фракции, предшествовавшем открытию первого Федерального собрания, он высказался в пользу кандидата на пост президента, которого можно было бы избрать совместно с социал- демократами. Когда после всех перестановок в Бонне ему ничего не предложили, он в 1957 г. вернулся в качестве премьер-министра в Штутгарт. В последующие годы мы иногда встречались с ним в бундесрате и в кругу глав земельных правительств.

Кизингер был слишком умен и слишком хорошо воспитан, чтобы кроме партбилета еще чем-то большим подтверждать свою принадлежность к нацистам. Он не отрицал, что вначале, как и многие другие, он поддался бредовым идеям, но и не утверждал, что оказывал сопротивление. Его послевоенный демократический пафос не каждому пришелся по вкусу. Однако не было причин сомневаться в искренности духовных основ его политической позиции. Живший интересами Европы имперский шваб и я были едины в том, что западногерманская внешняя политика нуждается в модификации, корректировке и дальнейшем развитии. Следовало уладить наши отношения с Вашингтоном, которые были омрачены не только конфликтом из-за компенсационных платежей на содержание расположенных в Германии американских вооруженных сил. Да и крайне натянутые отношения с Парижем не могли оставаться в таком ужасном положении.

Эрхард никак не мог настроиться на одну волну с де Голлем, а техасцу из Белого дома он давал обвести себя вокруг пальца. К тому же именно при нем, как нарочно, проявились признаки первого после войны кризиса в собственном доме. Аденауэр, предсказавший провал Эрхарда, способствовал этому по мере своих убывающих сил.

Внешнеполитические факторы в то время зависели от множества незначительных, отнюдь не радикальных перемен. Президентство Линдона Джонсона увязло во вьетнамской трясине. В конце 1968 г. ничтожным большинством голосов президентом был избран Ричард Никсон. В Советском Союзе после свержения в 1964 г. Хрущева в руководстве страны консолидировалась консервативная группа вокруг Брежнева. Отношения между Москвой и Пекином все больше ухудшались. Во Франции майские волнения 1968 г. потрясли президентство де Голля. В следующем году генерал ушел в отставку. Жорж Помпиду повел страну по умеренно консервативному курсу.

Пик "холодной войны" миновал. Международное положение изменилось. Законные интересы нации требовали, чтобы политика ФРГ по отношению к Москве и ее союзникам была "очищена от наслоений". Мы знали, где наше место,

стр. 92


и поняли, что лояльность по отношению к Западу и дружба с ним должны дополняться компромиссом и сотрудничеством с Востоком.

В то время как социал-демократы однозначно выступали за "примирение" и включение в повестку дня мер по ограничению вооружений, а также за подписание совместных с ГДР заявлений об отказе от применения силы, обязательных в правовом отношении для обеих сторон, партнеры по коалиции создавали себе трудности и не собирались проводить новую политику. В правительственном заявлении повторились старые правовые положения (или то, что таковыми считалось), но, ко всеобщему удивлению, во внешнеполитической части первым упоминался Советский Союз. К Европе вновь вернулось доброе имя, и она не была больше окаменевшим слепком того, что породило конфликт между Востоком и Западом. Отсюда - помимо западноевропейского единства - готовность к максимальному сотрудничеству и поиск новых исходных точек для установления мирного порядка в Европе.

Воля к миру и взаимопониманию является, как говорили, первым и последним словом и фундаментом нашей внешней политики. К этому я добавил: европейская политика должна стать нескончаемым поиском расширения плодотворных сфер общих интересов, нейтрализации недоверия путем делового сотрудничества и в конечном итоге его преодоления. Ориентацию на активные действия по обеспечению мира в качестве общего знаменателя нашей внешней политики я считал подходящим средством для улучшения положения людей в разделенной Германии. А это, как мы надеялись, поможет сохранить дух нации.

В большинстве своем дельные и лояльные сотрудники Министерства иностранных дел помогали мне более точно определять германские интересы. Когда в декабре 1966 г. я приехал в Париж, французская сторона и Совет НАТО, заседавший там в последний раз перед переездом в Брюссель, вероятно, поняли, что мы приступили к работе, не хвастаясь своей силой, но с новым самосознанием. Именно то, что мы собираемся защищать свои интересы без высокомерия, но непредвзято, я четко показал в начале 1967 г. и во время моего первого визита в Вашингтон в качестве министра иностранных дел. Я не дал навязать себе ложные представления о преемственности и не собирался верить в чудо юридических формул, которые якобы могут вычеркнуть из людской памяти гитлеровскую войну или устранить ее последствия. Став членом боннского правительства, я, конечно, не к всеобщему удовольствию, продолжал отстаивать убеждение, что нацизм даже в новой упаковке, как и вообще ядовитый национализм, является изменой стране и народу.

У Кизингера не было недостатка в добрых намерениях, но ему не хватало решимости преодолеть самого себя. Многие из его окружения никак не хотели публично признать все грехи нацистского господства и согласиться с тем, что теперь нужно исходить из изменившихся реалий. Правда, "мой" канцлер отважился отвечать на письма с номером другой германской "полевой почты", что уже само по себе много значило, но он скорее готов был стать посмешищем в глазах всего мира, чем назвать ГДР государством. Он упорно пользовался словом "феномен". В Министерстве иностранных дел сочли полезным не говорить все время только о "советской зоне". И когда я употребил выражение "другая часть Германии", из этого быстро сделали сокращение "ДЧГ". Правда, продержалось оно недолго. До тех, кто действовал по черно-белым (или, вернее, черно-красным) схемам, не доходило, что на Востоке намечаются важные, конфликтоопасные и, возможно, полезные перемены. С этой точки зрения такому человеку, как Кизингер, в 1968 г., когда "Пражская весна" зачахла, было легче, чем мне. Он чувствовал, что был прав: коммунизм - другие говорили социализм - и свободу не привести все-таки к общему знаменателю. Конец дискуссии!

Не следует считать, что во внешней политике Большой коалиции все вертелось вокруг перехода к новой восточной политике. Львиную долю нашего внимания и времени приходилось уделять нашим отношениям с державами-гарантами, с НАТО и ЕЭС, а также с многочисленными старыми и новыми торговыми партнерами во многих: частях света. Тем не менее в этой работе оставались "белые пятна". С западногерманской точки зрения такими "белыми пятнами" являлись государства с коммунистическими режимами.

стр. 93


Насколько тяжел будет поиск своего места в новых условиях, стало уже ясно на рубеже 1966 и 1967 гг., когда американцы и англичане начали договариваться с Советами о нераспространении атомного оружия. Когда в декабре 1966 г. мы встретились с госсекретарем Дином Раском в Париже на заседании Совета НАТО, он дал мне текст двух первых статей проекта договора. Кизингер, находясь под влиянием предубеждений, лишь частично являвшихся его собственными, подобно де Голлю вообразил существование "ядерного заговора" сверхдержав. Аденауэру все это напомнило план Моргентау. Штраус нарисовал ужасную картину "нового Версаля космических масштабов". Людям старались внушить, что пострадает их безопасность, а экономике будет причинен непоправимый ущерб.

Под Новый год я на неделю уехал на Сицилию, занялся там накопившимися бумагами и набросал от руки, какой должна быть наша политика в этой области. В Министерстве иностранных дел мой стиль работы вызвал удивление, но там умели ценить тех, кто мог проложить маршрут.

Договор о нераспространении (ядерного оружия. - Прим. ред.) грозил стать для Большой коалиции своего рода психологическим испытанием на разрыв. Действительно, чтобы его наконец-то подписать в ноябре 1969 г., потребовалось новое правительство. А ратификации пришлось ждать еще несколько лет. Это был не единственный проект, который пришлось отложить.

Страх перед "Версалем космических масштабов", конечно же, был необоснованным. Однако подтвердилась оценка, согласно которой, во-первых, будет трудно ограничить число ядерных держав пятью, а во-вторых, подавляющее большинство государств не согласится навсегда отказаться от ядерного оружия, если получившее немалые преимущества меньшинство не проявит готовность предпринять серьезные шаги в направлении ограничения вооружений и разоружения.

В 1968 г. речь шла о том, чтобы возложить на государства, обладающие ядерным оружием, моральную и политическую обязанность приступить к разоружению. Они должны были сократить и - как уже тогда было сформулировано - по возможности ликвидировать свои ядерные арсеналы. От государств, не обладающих ядерным оружием, ожидалось, что они своим отказом от него внесут вклад в обеспечение мира. Договор о нераспространении, таким образом, мыслился как мост на пути к контролю над вооружениями и их ограничению. Разумеется, никто не думал, что разоружение может быть реализовано в течение короткого времени. Правда, статья 6 договора содержала своего рода обязательство приступить к разоружению, но прогресса в этом направлении в течение долгих лет не наблюдалось. Наоборот, арсеналы продолжали пополняться, в связи с чем государства, не обладающие ядерным оружием, на проходящих раз в пять лет конференциях по проверке явно выражали свое нетерпение. А что это дало? Число ядерных государств за эти годы не уменьшилось, а число потенциальных обладателей ядерного оружия - тем более. То, что мы с глобальной точки зрения находились на плохо обозримой местности, было общеизвестно. На немецкой земле, несмотря на договор, все еще было расположено больше средств ядерного уничтожения, чем в каком-либо другом сравнимом регионе.

Что касается кремлевского руководства, то нам казалось, что оно заинтересовано в хороших контактах с правительством Большой коалиции. Однако послу Семену Царапкину был дан отбой. Москва, очевидно, опасалась, что мы хотим настроить ее партнеров по восточному блоку против их лидера. Ульбрихт стоял поперек дороги по своим причинам. Обмен нотами о взаимном отказе от применения силы между СССР и ФРГ остался на бумаге, Правда, не произошло и дальнейшего ужесточения.

С послом Петром Абрасимовым при посредничестве шведского генерального консула, а впоследствии посла в Бонне Свена Баклунда я неоднократно встречался в мае - ноябре 1966 г. в Берлине, в том числе в здании советского посольства на Унтер-ден-Линден. Однажды за ужином - это было в октябре - он познакомил меня со всемирно известным виолончелистом Славой Ростроповичем, который тогда еще жил в Москве и с которым я с тех пор связан узами дружбы.

В беседах, состоявшихся в том году со мной как председателем партии, затра-

стр. 94


гивались темы, выходящие далеко за рамки берлинских проблем, в том числе различные аспекты будущих германо-советских отношений. Казалось, что мы предчувствовали надвигающиеся осложнения.

Поздней осенью этого щедрого на события года Абрасимов пригласил меня в Москву. Я не стал отказываться. Несколько позднее советский посол в Бонне Смирнов за ужином у Бертольда Бейтца повторил приглашение и даже объяснил, где я буду жить в Москве. Но, так как я стал министром иностранных дел, визит в Москву не состоялся. Абрасимов не скрывал, что он очень недоволен созданием Большой коалиции. Однако он умел приходить к согласию.

О Смирнове я сохранил добрую память с тех пор, как он в 1960 г. передал мне интересный меморандум, который одновременно был доведен до сведения федерального правительства. Однако там сочли, что он не заслуживает тщательного изучения. Предусматривалось установить более тесную связь Западного Берлина в качестве "вольного города" с территорией ФРГ и сделать его форумом для контактов между обеими частями Германии.

Тогда, летом 1960 г., Громыко попытался гнуть свою прежнюю линию. Находясь с визитом в Вене, он передал Бруно Крайскому документ, в котором мне настоятельно рекомендовалось вступить в переговоры с правительством СССР. Это было невозможно хотя бы по причине компетенции, а от Крайского, представлявшего себе дело таким образом, что я могу поехать в Москву вместе с Аденауэром, ускользнула разница между германскими и австрийскими реалиями. Возможно, в свое время действительно что-то было упущено, но, несмотря на это, обстановка впоследствии все же изменилась.

Это проявилось накануне летних каникул 1968 г., когда я посетил Абрасимова в его резиденции, что для федерального министра иностранных дел было довольно-таки необычно. Это был долгий, оживленный вечер, принесший определенные результаты. Когда мы сидели за ужином, послу позвонил Леонид Брежнев, который счел важным подчеркнуть, что он хотел бы не обострения, а спокойной обстановки в Берлине и вокруг него. Абрасимов отреагировал положительно на мое предложение о взимании общей суммы сборов за пользование автострадой. Когда я через некоторое время доложил об этом министрам иностранных дел трех держав, Дин Раек предсказал, что такое урегулирование разрядит обстановку. Я также убедил Абрасимова в необходимости ближе подойти к рассмотрению вопроса о договоре об отказе от применения силы. Между нами началась весьма конструктивная дискуссия. Мой вывод в бундестаге: "После беседы, которой придавалось очень большое значение, я не могу больше считать, что Советский Союз не осознал действительное значение наших предложений".

Дальнейший контакт с советской стороной, а именно с Андреем Громыко в Нью-Йорке, также завязался не совсем обычным путем. Я участвовал в первой конференции неядерных государств в Женеве, а оттуда направился в Нью-Йорк: в рамках Генеральной Ассамблеи ООН там состоялась встреча министров иностранных дел стран НАТО, и в этой же связи состоялась моя беседа с советским министром иностранных дел. Ее устроил мой знакомый, австрийский журналист Отто Лейхтер, представлявший в Нью-Йорке агентство ДПА. Она состоялась в представительстве СССР при ООН. С Громыко был старый эксперт по германским делам Семенов. Меня сопровождал Эгон Бар. Через некоторое время ему предстояло провести много дней в Москве, согласовывая с Громыко важнейшие составные части того договора, который я подписал в августе 1970 года.

Я нашел Громыко более приятным собеседником, чем представлял его себе по рассказам об этаком язвительном "мистере Нет". Он производил впечатление корректного и невозмутимого человека, сдержанного на приятный англосаксонский манер. Он умел в ненавязчивой форме дать понять, каким огромным опытом он обладает. Считалось, что у него феноменальная память. Это впечатление еще более усилилось, когда мы вновь встретились осенью 1969 года. Я прилетел в Нью-Йорк исключительно ради этой встречи, хотя (а может быть, потому что?) вскоре предстояли выборы в бундестаг. На этот раз Громыко появился в сопровождении Валентина Фалина, который в Министерстве иностранных дел занимался вопроса-

стр. 95


ми, связанными с нашим будущим договором. Позже он стал послом в Бонне, к которому относились с большим уважением, а для некоторых из нас он стал даже другом. Горбачев включил его в узкий круг своих ближайших советников.

Содержание обеих бесед в значительной мере предвосхищало то, чем нам предстояло заниматься в связи с Московским договором. Громыко весьма резко заявил, что вопрос сложившихся после второй мировой войны границ - "это вопрос войны и мира". С другой стороны, по его словам, в немецком народе никто не видит "вечного врага". Немцы напрасно волновались, опасаясь, что в связи с Договором о нераспространении Советский Союз хочет сохранить возможность воспользоваться оговоркой о вражеских государствах в Уставе ООН, чтобы обосновать свое право на вмешательство. Улучшение атмосферы германо-советских отношений в 1969 г., вероятно, было связано с трудностями Москвы на Дальнем Востоке. Посол Царапкин побывал у меня еще весной, чтобы по поручению своего правительства (и в довольно взволнованном тоне) проинформировать меня о напряженности в отношениях с Китаем; в начале марта на Уссури имели место бои между пограничными частями.

В первой половине 1969 г. я провел с полдюжины длительных бесед с советским послом. Он посетил меня также в Бюлерхеэ, где я лечился от плеврита. После летнего перерыва мы продолжили обмен мнениями. В сентябре Москва дала официальный ответ на нашу инициативу по вопросам отказа от применения силы и предложила начать переговоры. Решающим я теперь считал советскую заинтересованность в экономическом сотрудничестве, а русско-китайские осложнения играли, как я думал, второстепенную роль.

А может быть, советское руководство прежде всего рассчитывало, что ему придется иметь дело с будущим федеральным канцлером Брандтом? Сразу после выборов 28 октября у меня появился Царапкин и передал пожелание Кремля, чтобы новое федеральное правительство нормализовало отношения с восточноевропейскими государствами и расчистило путь к разрядке в Европе.

Отношениям с Советским Союзом придавалось, что было ясно почти всем, особое значение. Попытки урегулировать отношения с государствами, расположенными между Германией и Россией, раздельно, как это пытались сделать до моего прихода в МИД, не могли увенчаться успехом. В 1963 - 1964 гг. по согласованию с социал-демократами были открыты торговые представительства в Варшаве, Бухаресте, Будапеште и Софии. В Праге, которая долгое время противилась включению Западного Берлина в переговоры как равноправного партнера, мы открыли такое представительство летом 1967 года. Весной 1966 г. министр иностранных дел Шредер - опять же по договоренности с социал- демократами - направил всем, в том числе и восточноевропейским государствам, "мирную ноту" с предложением обменяться заявлениями об отказе от применения силы. Правительство Кизингера истолковало это предложение таким образом, что к нему могла также подключиться и ГДР.

Исключение составляли дипломатические отношения с Румынией, об установлении которых мы еще в начале 1967 г. договорились в Бонне с моим коллегой Корнелиу Мэнеску. Летом того же года я сам поехал в Бухарест. В то время с Николае Чаушеску еще можно было разумно разговаривать.

Во время моего пребывания в Бухаресте разразилась одна из нередких в Бонне "бурь в стакане воды". Причиной ее послужило крохотное добавление к моей заранее написанной застольной речи. В рукописи стояло, что мы согласны с тем, что в вопросах европейской безопасности следует исходить из существующих реальностей. К этому я добавил: "Это относится также к обеим существующим в настоящее время на немецкой земле политическим системам. Необходимо избавить людей от чувства неуверенности и страха перед войной". Добавление возникло на основе вопросов, которые мне задавали за столом. Трудно было понять граничащую с истерией реакцию официального Бонна, но она показала, что вопрос о включении другого немецкого государства в переговоры продолжает наталкиваться на большое сопротивление.

Другие страны также дали понять, что они заинтересованы в нормализации

стр. 96


отношений, попросили на это разрешения, но не получили его. Варшавский пакт - прежде всего по настоянию Восточного Берлина - вновь, но теперь уж ненадолго отмежевался от нас. Ульбрихт еще раз склонил Варшаву и Прагу к вступлению в "Железный треугольник", осуществляя свою контрдоктрину: полноценные отношения с нами, только при условии нашего признания согласно нормам международного права ГДР и границы по Одеру и Нейсе, согласия на то, что Западный Берлин является "самостоятельной политической единицей", объявления Мюнхенского соглашения "с самого начала недействительным", решительного отказа от обладания атомным оружием. С нашими усилиями по нормализации отношений с Советским Союзом и его союзниками было связано восстановление полных дипломатических отношений с Югославией, что также имело большое значение для европейской политики. Весной 1968 г. я поехал в Белград, а оттуда на остров Бриони к Тито. Мне снова помог журналист. На этот раз связь была установлена через югославского корреспондента, с которым я был дружен, когда работал в Берлине.

В наших отношениях с Польшей за несколько месяцев до пражского кризиса наметились кое-какие подвижки. На Нюрнбергском съезде СДПГ в марте 1968 г. я высказался за "признание и уважение линии по Одеру и Нейсе". Я был убежден, что примирению между поляками и немцами должно придаваться такое же историческое значение, как германо- французской дружбе.

Вряд ли для кого-нибудь это могло быть неожиданностью, но тем не менее мои слова многих задели за живое. Кизингер, с которым я разговаривал по телефону, был прав, исходя из того, что у нас будут неприятности с руководителями союзов изгнанных. Я обратил его внимание на то, что федеральный канцлер отвечает за основные направления политики правительства, а не социал-демократической партии. Партийный съезд со мной согласился, а Гомулка принял "пас" из Нюрнберга. Несмотря на продолжающуюся демагогию в вопросе о границе, я все же на следующий год с небольшим перевесом одержал победу на выборах.

Будучи министром иностранных дел, я так же, как и до этого, никогда не сомневался в том, что наша восточная политика должна опираться на поддержку Запада. Призрак Рапалло доставлял нам немало хлопот. А ведь в этом прибрежном местечке неподалеку от Генуи в 1922 г. не случилось ничего плохого - там всего лишь договорились об окончании состояния войны с Россией и о предоставлении режима наибольшего благоприятствования в области экономического сотрудничества. С другой стороны, я лучше других понимал, что без нас разрядка в отношениях между великими державами, будучи и без того хрупкой, обязательно потерпит неудачу. Германская политика оказывала существенное влияние не только на общие проблемы в Европе, но и за ее пределами.

В работе сессии Совета НАТО в декабре 1966 г. я впервые участвовал в качестве министра иностранных дел. То, что мне пришлось там сказать, было воспринято с определенным любопытством и некоторой долей одобрения. Я заявил, что Федеративная Республика твердо решила участвовать в разработке политики, направленной на достижение разрядки без ущерба для безопасности. Нам часто предлагалось внести собственный вклад в устранение напряженности. "Мы это сделаем в соответствии с нашими интересами и сообразно нашим союзническим обязательствам". Вынесенную на рассмотрение тему я обозначил как "реформа альянса", а двойную функцию обороны и разрядки сформулировал как новую задачу, имеющую политическое значение для всего мира.

Именно об этом шла речь в июне 1967 г. в Люксембурге и в декабре в Брюсселе. Бельгийский министр иностранных дел Пьер Армель проделал предварительную работу по определению будущих задач союза. Только поэтому изданный в конце 1967 г. доклад был назван его именем. С этим валлонцем, членом христианско-социальной партии, меня связывали доверительные отношения. Когда во время избирательной кампании 1969 г. я выехал в Брюссель, он проводил меня на аэродром и сказал, что мои друзья и я непременно должны остаться в правительстве ради Европы.

Особое значение имела сессия Совета НАТО в столице Исландии в конце июня 1968 года. Кув де Мюрвиль был из-за майских беспорядков во Франции не в форме

стр. 97


и уступил мне свою очередь председательствующего. Сформулированный там "сигнал из Рейкьявика" должен был призвать Москву и Варшавский пакт настроиться на переговоры о пропорциональном сокращении вооруженных сил. В "сигнале", в формулировании которого я принял деятельное участие, речь шла о "процессе". Я выступал за то, чтобы начать сокращение войск там, где это было особенно необходимым, а именно в Центральной Европе. Желательно, считал я, в ближайшее время в порядке предварительного исследования начать переговоры союзников с Советским Союзом и восточноевропейскими государствами. Я дал также понять, что подобные соображения должны распространяться и на другую часть Германии.

Эта инициатива в конечном итоге вылилась в венские переговоры об обоюдном сокращении войск, но поначалу все заглохло из-за вступления Советской Армии в Чехословакию. Для наших соседей это явилось тяжелым потрясением, а для нашей политики серьезным поражением.

Через месяц после советской карательной акции против Праги я выступал в женевском Дворце наций на первой конференции неядерных государств. За 42 года до этого, когда с Веймарской республики был снят карантин, введенный после первой мировой войны, в этом зале предоставили слово Густаву Штреземану. Потрясенный пражской трагедией, я сказал: "Мы ни за кем не признаем права на интервенцию". И далее: "Если кто-то обладает силой, тем более ядерной силой, то это еще не значит, что он обладает моралью и мудростью". Я также сказал: "Величайшая опасность для человечества исходит от великих держав, а не от малых".

Обреченные на молчание делегаты ЧССР сидели со слезами на глазах. Вскоре после этого картина повторилась на конференции ЮНЕСКО в Париже, когда я сказал: "Предоставим каждому народу право самому определять свой путь. Всем известно, что народы опасаются за свою независимость. На карту вновь поставлены нормы международного общежития, казалось бы получившие развитие за годы после второй мировой войны. Наша политика рассчитана на то, чтобы вместо угрозы применения силы или равновесия страха утвердить в Европе мирный порядок. Даже на демонстрацию силы со стороны других мы не должны отвечать так, чтобы это могло усилить напряженность".

Если бы мы послушались некоторых коллег по кабинету, как, например, министра обороны Шредера, Федеративная Республика блистала бы в Женеве своим отсутствием. Я дал понять, что, если там не будут представлены наши интересы, мне придется это рассматривать как халатное отношение к своим служебным обязанностям. Против этого аргумента никто не решился возразить, в том числе Франц Йозеф Штраус.

Осенью 1968 г. в Нью-Йорке во время Генеральной Ассамблеи ООН - нам, немцам, там еще в течение нескольких лет отводилась роль безбилетных зрителей - на специальной встрече министров иностранных дел стран НАТО обсуждалось положение, создавшееся после пражских событий. Констатировалось, что ужасное событие, которое мы не смогли предотвратить, следует квалифицировать как рецидив худших форм агрессии, но, тем не менее, мы должны придерживаться прежнего курса, курса на снижение напряженности в отношениях между Востоком и Западом. Лишь для виду мы поговорили и о незначительных дополнительных мерах военного характера, так как никто не думал, что в результате вступления советских войск изменилась или возросла угроза для Запада.

В апреле 1969 г. конференция министров стран НАТО в Вашингтоне отметила двадцатую годовщину основания союза. При этом речь зашла о вещах не только новых, но и заставивших прислушаться в первую очередь германского министра иностранных дел. Президент Никсон пригласил нас на заседание, в котором участвовали только министры, с каждым из которых было по одному сопровождающему. "Так как нам предстоит период переговоров, - сказал президент, - важно не дать навязать себе "избирательную", устанавливаемую Москвой, форму разрядки". Иначе говоря, это означало: Вашингтон хочет оставить за собой последнее слово. Тут не трудно было узнать почерк Генри Киссинджера. Никсон проинформировал нас также о состоянии стратегичес-

стр. 98


ких ядерных вооружений: "Шесть или семь лет тому назад во время кубинского кризиса соотношение между американскими и советскими ядерными вооружениями было 10:1. Сейчас об этом не может быть и речи. Понадобится еще шесть или семь лет, пока будет установлено равновесие". В конце президент ознакомил нас с ходом переговоров, впоследствии ставших известными под названием ОСВ.

На этом совещании НАТО в Вашингтоне я, несмотря на пражский кризис (а возможно, как раз именно из-за него), выступил за то, чтобы идея общеевропейской конференции по безопасности не была отдана на откуп восточной пропаганде, а аргументировано и в конструктивном духе использовалась нами самими. В этом для меня заключалась желательная европеизация восточной политики. Пьетро Ненни, старый лидер итальянских социалистов, занимавший короткое время пост министра иностранных дел своей страны, продолжил мою мысль, отметив, что Запад сам должен проявить инициативу в деле проведения конференции по безопасности.

За год до этого правительства стран - участниц Варшавского пакта приняли на своей Будапештской конференции заявление, которое стоило изучить не только потому, что в нем отсутствовали обычные нападки на Вашингтон и Бонн. Я считал, что нам нужно выяснить все, что поддается выяснению, конечно, без предварительных условий, и что мы обязательно должны настоять на участии наших североамериканских партнеров. Таким образом, получит обоснование их присутствие, выходящее за рамки прав победителей. Эту мысль Генри Киссинджер нашел довольно дерзкой. В остальном же, как я считал, конференция должна состояться лишь в том случае, если будут обоснованные надежды на прогресс в этом деле. А тем временем нам следовало бы начать открытую дискуссию, по крайней мере, по некоторым аспектам европейской безопасности. Из этих набросков все же вырисовывался определенный, хотя и не особенно вдохновляющий, образ действий для западного союза.

Сведения о будапештской встрече Варшавского пакта и других событиях в Восточной Европе мы получили от итальянских коммунистов. Мой друг Лео Бауэр, бывший коммунист, вернувшийся после долгих лет страданий из Советского Союза, подружился с руководителем ИКП Луиджи Лонго, когда они вместе были интернированы, и сумел теперь воспользоваться этой связью. То, что он нам рассказал о своих римских встречах, было в высшей степени интересно, и есть основания полагать, что этот контакт имел кое- какое значение для формирования мнения итальянской стороны. Сообщение о встрече в итальянской столице, которую провели некоторые из моих товарищей по партии, получила Федеральная разведывательная служба (БНД - Bundes Nachrichten Dienst. - Прим. ред.), а затем этим тенденциозным материалом поспешили снабдить федерального канцлера. Никто не считал нужным или целесообразным проинформировать об этом меня или спросить, что я, как председатель партии, об этом думаю. Фальсифицированные донесения о якобы состоявшихся "тайных переговорах" долгое время использовались для нападок на меня и мою партию. Франц Йозеф Штраус еще раз подогрел этот вздорный вымысел в статье, написанной им за две недели до своей смерти в октябре 1988 года.

На декабрьской сессии 1969 г., состоявшейся, поскольку я уже не был министром иностранных дел, без моего участия, НАТО поставила поддержку идеи о конференции по безопасности в Европе в зависимость от того, будет ли достигнут прогресс в отношении Берлина и на переговорах между Бонном и Москвой. За несколько месяцев до этого финляндское правительство распространило меморандум, чтобы выяснить, какие предпосылки имеются для такой конференции. От имени федерального правительства я отреагировал осторожно, но не отрицательно. В качестве федерального канцлера я помог президенту Кекконену, чтобы Хельсинки был избран местом проведения конференции. Она состоялась летом 1975 года.

Как в бундестаге в марте 1969 г., так и по отношению к США и НАТО в апреле того же года в Вашингтоне я недвусмысленно повторил, что в подобной

стр. 99


конференции обязательно должны участвовать Соединенные Штаты и Канада. В то же время я вполне определенно объяснил, что участие Федеративной Республики в конференции по безопасности в Европе не будет иметь смысла, если до этого не будут отрегулированы отношения между обеими частями Германии. Я не переоценивал значение подобных высказываний, однако позволил себе маленький намек: если жених не явился на свадьбу, то невесте, вероятно, это не доставит большого удовольствия.

Западные союзники поняли намек. Они поддержали нашу точку зрения и дополнили ее требованием, согласно которому предварительно должно было быть также достигнуто удовлетворительное соглашение четырех держав по Берлину.

Эта взаимосвязь имеет большое значение. Неумные оппоненты умышленно смешивали мою встречу с Брежневым в 1971 г. в Ореанде с сессией Совета НАТО. Однако именно она приняла, в том числе и за меня, положительное решение о нашем участии в конференции по безопасности в Европе. Правда, Франц Йозеф Штраус счел даже в 1975 г. уместным распространить под заголовком "Опасная деятельность Брандта" легенду о том, будто бы я ранней осенью 1969 г. без ведома и против воли Кизингера положительно отреагировал (или приказал отреагировать) на предложение правительства Финляндии провести конференцию в Хельсинки. На самом деле осторожный ответ нашего Министерства иностранных дел тогда был согласован с федеральным канцлером. Конечно, я был очень заинтересован в том, чтобы к этому вопросу не подошли формально. Не стоило отдавать эту часть темы мира целиком и полностью на откуп "другой стороне". Почему бы не разработать внутреннюю взаимосвязь между европейской безопасностью, ограничением вооружений и нераспространением ядерного оружия с учетом интересов Федеративной Республики? Все три элемента вызывали у партнера по коалиции недоверие. Сам Кизингер встретил мощное сопротивление со стороны правого крыла своей партии. Я слышал, что баварский ХСС угрожал ему выходом из коалиции. При этом никто не возражал открыто, когда я в декабре 1967 г. заявил, что мы хотели бы участвовать в разработке соглашения, которое в процессе пропорционального сокращения всех вооруженных сил привело бы также к поэтапному сокращению ядерного оружия в Европе. В моей речи в Женеве я вместе с тем придал большое значение актуальной теме биологического и химического оружия.

Настоящий правительственный кризис разразился весной 1969 г. по вине одной из стран Юго-Восточной Азии - Камбоджи. Не без довольно бесцеремонного вмешательства Советского Союза принц Сианук, так же как до него правительства Египта и некоторых других арабских государств, - признал ГДР. Следовательно, мы со своей стороны должны были разорвать дипломатические отношения с Камбоджей. Сообщение ДПА об этом событии застало меня в Турции, где я находился с визитом. Не очень изящное описание моей резкой реакции ("с меня довольно!") не было далеко от истины. Высказывалось даже предположение, что в тот вечер на Босфоре стало ясно, что я не соглашусь участвовать в "переиздании" Большой коалиции.

Я не мог считать благоразумным, что везде, где поднимают флаг наших немецких конкурентов, мы спускаем свой. К тому же едва ли еще существовала возможность воспрепятствовать вступлению ГДР в важные международные организации, начиная с Всемирной организации здравоохранения. Во время одного из ночных заседаний кабинета было найдено "решение", получившее название "камбоджанизация": отношения с Пномпенем следовало не разрывать, а всего лишь заморозить. Некоторые шутники поневоле вывели из этого следующую версию: этим "замораживанием" Кизингер в мае 1969 г. якобы пошел мне навстречу. В действительности я раньше времени улизнул с того ночного заседания кабинета и подумывал об отставке. Но это все же не было бы подобающим шагом. Кроме того, предстояли выборы.

В общем и целом я не был недоволен моим почти трехлетним пребыванием на посту министра иностранных дел. Большим достижением я считал региональные совещания послов, проведенные мной в боннском Министерстве иностранных дел, а также в 1967 г. в Японии, в 1968 г. в Республике Берег Слоновой Кости и в Чили.

стр. 100


Я с удовольствием вспоминаю также дух взаимопомощи, господствовавший в "профсоюзе министров иностранных дел". Впоследствии мне приходилось поддерживать того или другого министра, когда у него возникали трудности у себя дома. Мне самому, когда потребовалось открыть запертые двери, особенно помогла поддержка скандинавских коллег.

В Кремле и в Крыму

Как и многие не столь видные русские, Леонид Брежнев был склонен переоценивать немцев. С одной стороны, это, возможно, было связано с Марксом и Энгельсом, без которых Ленин в какой-то мере остался бы без имени. С другой (и это было важнее) - эти проклятые "фрицы" почти взяли Москву, хотя они одновременно дрались, с англичанами и американцами. Куда же они дошли бы в следующий раз, если бы у них было американское оружие? А то, что они создали после 1945 г., - это тоже не мелочь!..

Нет сомнения в том, что руководство и народ были рядом, когда речь шла о преодолении тяжелого наследия второй мировой войны. Брежнев сказал, что поворот к лучшему - непростое, нелегкое дело. Между нашими государствами и нашими народами стоит тяжелое прошлое. 20 миллионов человек потерял советский народ в развязанной Гитлером войне. Это прошлое не вычеркнуть из памяти людей. Многим миллионам немцев также пришлось сложить голову в этой войне. Память об этом жива. Может ли советский народ быть уверенным в том, что внешняя политика создаст новые основы взаимоотношений?

Он сказал это во второй половине дня 12 августа 1970 года. В Екатерининском зале Кремля он стоял позади меня, когда я вместе с Алексеем Косыгиным и обоими министрами иностранных дел подписывал Московский договор. Первоначально мое присутствие вообще не предусматривалось. Министр иностранных дел Шеель по инициативе советских партнеров по переговорам позвонил в Норвегию, где я проводил отпуск, и дал понять, что мне нужно приехать. Какая тяжелая дата! Какой весомый договор! Я и так не мог и не хотел уклоняться от бремени, которым этот договор должен стать для многих немцев. Нельзя было объявить несостоятельными итоги гитлеровской войны, но смягчить ее последствия было необходимо как с патриотической точки зрения, так и с точки зрения европейской ответственности. Своим землякам я сказал из Москвы, что договор не угрожает ничему и никому; он должен помочь расчистить путь вперед.

На следующий день - 13 августа - я должен был произнести речь по случаю годовщины возведения берлинской стены, однако мои любезные хозяева нашли отговорку, что с технической точки зрения будет трудно передать запись моего выступления в Бонн. В полной уверенности, что меня подслушивают, я громко и отчетливо разговаривал в здании посольства, дав им таким образом понять, что, если понадобится, я затребую из Бонна самолет, который доставит пленку с записью моей речи домой. Реакция последовала немедленно. Когда мы направлялись к Кремлевской стене для возложения венка, один высокопоставленный чиновник шепнул мне: "С передачей все будет в порядке". Мне выделили какого-то сутулого министра, который не спускал с меня глаз.

Первое впечатление, которое произвел на меня во второй половине августовского дня в своем мрачноватом кремлевском кабинете Брежнев, было утомительным. Да и как могло быть иначе, если тебе в течение почти двух часов зачитывают какой-то текст? За первым чтением после моих реплик последовало второе, а отреагировать на "второе выступление" у меня почти не осталось времени, хотя в нашем распоряжении имелось четыре часа. Перед тем как пригласить меня для беседы, Генеральный секретарь неожиданно для нашей стороны явился на церемонию подписания договора. Он пришел также на коктейль, но извинился, что не сможет быть на ужине, так как недавно выписался из больницы. Пока его здоровье явно не ухудшилось, коренастый Брежнев казался - если ему не нужно было читать по бумажке - здравствующим и даже непоседливым человеком.

стр. 101


Ему доставляло огромное удовольствие слушать и рассказывать анекдоты. Он проявлял любопытство к руководителям других стран. "Вы ведь знакомы с Никсоном. Он действительно хочет мира?" Или в июне 1981 г. по пути на аэродром он спросил: "Как мне расценивать Миттерана?" Однажды в Бонне появился человек, который должен был расспросить меня о Джимме Картере. Найти подход к Картеру "московитам" было еще труднее, чем впоследствии понять Рональда Рейгана. В репертуаре Брежнева имелись маленькие, дешевые трюки: в конце нашей первой беседы в Кремле он вдруг сказал: "Надеюсь, Вам известно, что в руководстве вашей партии у Вас есть не только друзья". Однако на "Икса" (так ему написали на бумажке фамилию премьер-министра одной из земель, которую он не смог правильно произнести), добавил он, я могу положиться. Гибрид партаппарата с секретной службой подчас приносит странные плоды. Однако его демонстративные ссылки на Сталина и нежелание приводить хотя бы до некоторой степени серьезные аргументы меня во время той первой беседы очень удручало...

Во-первых, Брежнев действительно считал, что я могу поверить официальной, партийно- правительственной версии, согласно которой в Советском Союзе, как ни в какой другой стране мира, 99,99% людей устремляются к избирательным урнам, чтобы почти поголовно проголосовать за "кандидатов блока коммунистов и беспартийных". Даже более тонкий Косыгин, которому я сказал, что чувствую поддержку явного большинства моих сограждан, без всякого смущения ответил, что в Советском Союзе 99% за договор. Тут же он стал иронизировать по поводу социал-демократов, о которых, например в Скандинавии, никогда нельзя точно знать, входят ли они еще в правительство или уже снова в оппозиции.

Во-вторых, Брежнев с самого начала хотел мне разъяснить, что он не согласен с антисталинскими тезисами Хрущева. Сталин очень много сделал, говорил он, и в конце концов под его руководством страна выиграла войну - ему еще воздадут должное. Нет, Леонид Ильич не выдавал себя за реформатора. Но я не смог разглядеть в нем и революционера. Скорее это был консервативно настроенный управляющий огромной державы. Однако я не сомневался, что он был заинтересован в сохранении мира. Не сомневаюсь в этом и сейчас. То, что Брежнев с большим удовольствием полностью отменил бы осуждение страдавшего манией уничтожения людей Сталина, явилось одним из отрезвляющих впечатлений, полученных мною в Кремле.

Между тем первого человека Советского Союза, каковым с 1964 по 1982 г. был Брежнев, превратили в какое-то почти безликое существо. Наряду с кумовством и другими слабостями характера его обвиняют в тяжких политических грехах. Именно поэтому я счел нужным объяснить Михаилу Горбачеву, почему я не желаю в том, что касается серьезности наших совместных усилий, дезавуировать Брежнева. Такие американцы, как Генри Киссинджер, в своих оценках сотрудничества с русскими в прошлом пришли к такому же выводу. В личных беседах Брежнев не казался мне несимпатичным, хотя его избирательное восприятие действительности и связанная, очевидно, не только с этим зависимость от шпаргалок производили немного неприятное впечатление. Но я не имел возможности выбирать себе визави или ждать Горбачева. Я и в 1970 г. уже не думал, что меня примет гигант мысли или величина в смысле морали.

Официально в 1970 г. я был гостем не Брежнева, а Косыгина, который как Председатель Совета Министров в тогдашней иерархии имел такой же ранг, как и Генеральный секретарь партии. Год спустя это изменилось, поскольку Генеральный секретарь стал и в вопросах внешней политики номером один. Сделав министра иностранных дел Андрея Громыко членом Политбюро, он крепче привязал его к себе. Больше говорить в Москве о договоре не имело смысла. Косыгин, этот образованный ленинградский инженер с выражением легкого разочарования на лице, который много, но не очень успешно работал, говорил о "политическом акте, которому советское руководство и весь мир придают большое значение". Я возразил, что текст, конечно, важен, но гораздо важнее то, что из него получится. Косыгин намек понял. Утром после подписания и неизбежного официального

стр. 102


обеда он сказал: "Лучше меньше шума, а больше успехов". Я заверил, что для меня содержимое бутылки важнее, чем ее этикетка. Он дал свой вариант темы, имея в виду намечавшуюся конференцию по безопасности в Европе: "Продолжительность заседания еще не признак того, что на нем достигнут прогресс". Впрочем, война больше не является средством политики, а центральная проблема разрядки в Европе заключается в отношениях между Советским Союзом и Федеративной Республикой Германии.

В своей речи на обеде Косыгин говорил о "памятном дне" в отношениях между нашими странами. Договор "продиктован самой жизнью", он отвечает долговременным интересам мира. В ответном слове я сказал: "Мне известно, что я нахожусь в стране, у которой особое понимание истории, истории, которую никто не может отменить и никто не вправе отрицать. Так же верно и то, что ни один народ не может постоянно жить без чувства гордости: "История не должна превратиться в хомут, который будет постоянно удерживать нас в прошлом". В некотором отношении я рассматриваю этот договор как заключительную черту и как новое начало, позволяющее обоим нашим государствам направить свои взоры вперед, в лучшее будущее. Этот договор должен освободить как вас, так и нас от тени и груза прошлого и как вам, так и нам дать шанс начать все сначала".

В тот день, 12 августа, обе договаривающиеся стороны торжественно обещали в будущем решать спорные вопросы исключительно мирными средствами. Этот отказ от применения силы включал в себя обязательство уважать неприкосновенность всех существующих в Европе границ, в том числе линии по Одеру и Нейсе, и не предъявлять никаких территориальных претензий. Мы признали нерушимость границ. В этом я не видел никакого противоречия с усилиями, направленными на то, чтобы сделать границы по возможности более проницаемыми. Кстати, о вымыслах. Разве мы могли напасть на Советский Союз? Но мы вряд ли могли использовать в качестве аргумента тот факт, что в этом отношении отказ Советского Союза от применения силы был гораздо весомее, чем наш. Недвусмысленно признавалась законная сила ранее заключенных договоров и соглашений, в том числе между Федеративной Республикой и ее западными союзниками. В преамбуле содержалась ссылка на цели и принципы Организации Объединенных Наций. Цель достижения германского единства путем самоопределения не нарушалась.

В специальном письме, получение которого подтвердило Советское правительство, наш министр иностранных дел констатировал, что "данный договор не противоречит политической цели Федеративной Республики Германии добиваться состояния мира в Европе, в условиях которого германский народ путем свободного самоопределения вновь достигнет своего единства". Как же мог такой видный политический деятель ХДС, как Райнер Барцель, даже несколько лет спустя утверждать, что согласно Восточным договорам мы обязались "больше не говорить о воссоединении"? В той же связи говорилось, что я якобы отрицательно высказывался о воссоединении. Это имеет значение только для тех, кто не хотел и не хочет принимать во внимание мои доводы, направленные против обращенной в прошлое приставки "вос".

Оппозиция придавала особенно большое значение тому, чтобы Московский договор не затрагивал объединения Европы. Мы это учли. Было рассмотрено ожидавшееся расширение ЕЭС и предложено проведение переговоров с СЭВ на уровне экспертов. В 1973 г. в Бонне Брежнев выдвинул следующие аргументы: Советский Союз против политики блоков в экономических вопросах. Он не понимает, зачем ехать в Брюссель, если ты что-то хочешь купить в Эссене у Круппа. Это может все лишь осложнить. В то же время, советская сторона не закрывает глаза на существование ЕЭС. Возможно, было бы полезно поискать какие-то формы сотрудничества между ЕЭС и СЭВ. И тем не менее! Принципиальным в итогах переговоров о заключении договора было то, что в области отношений между Советским Союзом и Федеративной Республикой исчезла ссылка на статью Устава ООН о враждебных государствах.

Путь к заключению договора, если считать исходным пунктом формирование нового федерального правительства, был короток. Предварительные переговоры

стр. 103


в Москве я поручил вести моему испытанному сотруднику Эгону Бару, ставшему статс- секретарем в ведомстве канцлера. Из-за этого посол почувствовал себя ущемленным. В остальном также существовали как доброжелатели, так и завистники, которые точно знали, каким образом все можно было сделать гораздо лучше, не попадая в цейтнот, как это якобы случилось с нами. В действительности шла борьба за каждую статью договора, оттачивалась каждая формулировка. Громыко, которого я посетил незадолго до его отставки с поста президента (он занял его в начале эры Горбачева), даже 18 лет спустя мог точно вспомнить каждый из тех 55 часов, которые у него в феврале, марте и мае 1970 г. заняли беседы с Баром. В своих мемуарах Андрей Громыко воздвиг мне небольшой памятник и подчеркнул большую роль, которую я "лично" сыграл при разработке договора.

В Бонне результаты переговоров Бара получили одобрение, а ведение заключительных переговоров взял на себя министр иностранных дел. Они привели к некоторым изменениям, которые должны были дополнительно защитить договор и относящиеся к нему документы как от вечно сомневающихся, так и от серьезных критиков.

В нескольких километрах от аэродрома, на котором я приземлился 11 августа 1970 г. с опозданием, так как перед вылетом неизвестный сообщил, что в самолете спрятана бомба (поэтому после приземления я сказал: "Мы прилетели поздно, но все же прилетели"), стоит памятник, обозначающий место, где в 1941 г. немецкие танки вынуждены были повернуть назад. Однако травма от смертельной угрозы имела более глубокие корни. По пути с аэродрома в резиденцию Косыгин остановил машину на Ленинских горах и подвел меня к тому месту, с которого Наполеон бросил последний взгляд на горящую Москву. Это был еще один эпизод разбуженной истории.

Я был не согласен с Брежневым относительно его воспоминаний о дне нападения на Советский Союз в июне 1941 года. Ведь между русскими и немцами, говорил он, существовали договор и хорошие экономические отношения. Он сам видел, как к западной границе шел нагруженный пшеницей товарный поезд, когда "люфтваффе" начала бомбежку. Как секретарь Днепропетровского обкома партии он в первый же день войны получил задание остановить поезда, направлявшиеся в Германию. Об этом он хотел напомнить только для того, чтобы показать, какие положительные чувства испытывал советский народ и как доверчиво было руководство. Газеты были полны фотографий, иллюстрирующих сотрудничество с немцами. Он также сослался на хорошие деловые контакты с немецкими фирмами в далекие времена и в период между мировыми войнами. Немало его коллег обучались в фирмах Круппа и Маннесманна. И вдруг такое вероломство, которое просто трудно было ожидать от такого порядочного партнера! Затем последовали фронтовые воспоминания с мелодраматическими призывами к "товарищам с той стороны".

Такой способ пробуждения сентиментальных чувств не столько удивил меня, сколько испугал. Когда люди обмениваются воспоминаниями о войне, фальшь и правда находятся всегда рядом. Весной 1973 г. во время ужина, который я дал в честь Брежнева в его боннской резиденции на Венусберге, Гельмут Шмидт обрисовал двойственные чувства молодого офицера на Восточном фронте. Тогда он не мог себе представить, что после этой ужасной войны появится хоть какой-то шанс на то, что первый по статусу человек Советского Союза будет разговаривать с немцами. Брежнев ответил очень эмоциональным тостом. У принимавших меня русских точно так же накатывались слезы, когда я во время застольной речи зачитал выдержку из письма, которое один не вернувшийся с фронта немецкий солдат после нападения на Советский Союз написал своим родителям.

Весной 1973 г. Брежнев подхватил формулу Никсона: эра конфронтации должна перерасти в эру переговоров. Я мог исходить из этого так же, как и из того, что Генеральный секретарь в июне того же года в одной из своих речей сказал о коммунистах и социал-демократах: не затушевывая ничего принципиального, конкретно рассматривать то, что можно сделать для мира и в интересах народов.

Когда дело касалось военных элементов политики мира, Брежнев всегда выражался довольно неопределенно. Во время нашей первой беседы он, видимо вполне

стр. 104


серьезно, заявил следующее: ограничение вооружений не является "кардинальной темой". Советский Союз и он лично выступают за полное разоружение. Он даже намеком не откликнулся на сигнал из Рейкьявика, то есть на разработанные нами в рамках НАТО предложения, включавшие в себя пропорциональное сокращение войск. В 1971 г. в Крыму я тщетно пытался убедить его в необходимости серьезных переговоров о взаимном сокращении войск и вооружений. Причем об уравновешенном сокращении, что означало: глобальное равновесие не должно быть поставлено под вопрос. Однако Брежнев меня не понял, впрочем, так же, как и в 1973 г. в Бонне. В Москве ему наверняка никто не говорил о проблеме военного неравенства в Европе. А также о том, что нужно различать две сферы, по которым впоследствии велись переговоры частично в Хельсинки, а частично во время их продолжения в Вене: с одной стороны, сотрудничество и укрепление доверия, с другой - сокращение войск.

Я и позднее никогда не замечал, чтобы Брежнев, если речь заходила о конкретных вещах, мог бы потребовать от военного руководства каких-то новых идей. Особенно ясно это проявилось в вопросе о ракетном оружии. Но даже когда я однажды завел разговор о форсировании морских вооружений, меня удивила его радостная реакция: американцы нас намного опередили, "но теперь не так уже намного. Мы теперь каждую неделю "лепим" по одной подводной лодке". При этом он делал движения руками так, как это бывает у детей при игре в куличики. Характерным для эры Брежнева являлось то, что, несмотря на политическую разрядку, СССР продолжал усиленно вооружаться и постоянно "модернизироваться". Разумеется, НАТО в те годы тоже не становилась слабее, а соответствующая американская служба вынуждена была признать, что ее оценка роста оборонного бюджета СССР наполовину преувеличена.

В своем прагматизме в военных делах Брежнев и Хрущев недалеко ушли друг от друга. Последний заявил во время кубинского кризиса: "В Советском Союзе ракеты изготовляются, как сосиски в сосисочном автомате". На приеме по случаю нового, 1960 г. он после обильного возлияния сообщил "по секрету" западным послам: для Франции и Англии готово по 50 ракет, а для Федеративной Республики - 30 пронумерованных экземпляров. Но когда жена французского посла спросила, сколько ракет предназначено для США, жизнерадостный Никита ответил, что это военная тайна.

В приписываемых ему воспоминаниях изложена полемика с теми военными руководителями, которые "в речах и мемуарах пытаются обелить Сталина и вновь поставить "отца народов" на пьедестал". Брежнев, как уже сказано, рассматривал это под другим углом зрения, но общим для них обоих являлась ужасающая идеологическая узость мышления. Кстати, после нескольких лет гласности высший генералитет заявил протест против того, что на него пытаются переложить ответственность за то, в чем он не виноват: не военное, а политическое руководство на Рождество 1979 г. выступило за вторжение в Афганистан. На четвертый год правления Горбачева наконец-то стало возможным, чтобы люди, отвечающие за внешнюю и за военную политику, подвергли критике курс, который в 70-е и в начале 80-х годов односторонне ориентировался на военное равновесие сил и пропагандистские успехи.

К вопросу о связях Федеративной Республики с Западом кремлевский руководитель подходил с реалистических позиций. Никто не собирается, говорил он, отделять нас от союзников, так же как и нет планов, чтобы наши будущие отношения с Советским Союзом развивались за счет отношений с другими странами. Брежнев заявлял это таким радостным тоном, что это могло бы внушить недоверие, если бы я и так его не испытывал: "У нас не было и нет никаких коварных замыслов, и я думаю, что это является важным фактором". Косыгин также подчеркивал, что никто не собирается посредством договора изолировать нас от наших западных союзников: "У нас нет подобных намерений, да они тоже были бы нереалистичны". Против этого нельзя было возразить.

Если абстрагироваться от некоторых мелочей, в Москве в августе 1970 г. речь шла о переходе к новому отрезку европейской послевоенной истории. В то же

стр. 105


время мне представилась возможность поставить стрелки на путь к урегулированию некоторых практических вопросов. Это в первую очередь относилось к Берлину. Я сообщил, что мы лишь тогда ратифицируем Московский договор, когда четыре державы положительно завершат свои переговоры по Берлину. Если мы хотим разрядки, Берлин не должен оставаться очагом "холодной войны". Он не должен больше оставаться яблоком раздора, а ему следует придать определенные функции в рамках мирного сотрудничества. Брежнева эта взаимообусловленность раздражала. Не означает ли моя позиция, что США будет предоставлено право вето? Действительно, многое осталось открытым, но возможность использовать берлинский вопрос в качестве рычага для создания помех была ограничена, хотя, к сожалению, не устранена. Уже в конце октября 1970 г. Громыко во время встречи с Шеелем дал с некоторыми оговорками понять, что с нашей берлинской взаимообусловленностью жить можно. Они встретились в Таунусе накануне выборов в ландтаг земли Гессен.

В то же время мы имели в виду проблему прав человека, которую, дабы придать ей более безобидный характер, обозначили как "гуманитарные вопросы". Речь шла о репатриации из Советского Союза людей, являвшихся к началу войны германскими гражданами, а также о конкретных случаях воссоединения семей. Косыгин сказал, что об этом и впредь должны заботиться оба общества Красного Креста, хотя до сих пор они добились весьма скромных результатов. Я смог оказать им кое-какую помощь, в том числе и после того как отошел от правительственных дел. После 1970 г. многие лица немецкого происхождения смогли переселиться в ФРГ, а в конце концов даже наметилось улучшение условий жизни и культурного развития для советских граждан немецкой национальности. Не хвалясь, я все же должен сказать, что за эти годы я в целом ряде случаев принимал участие в судьбе так называемых диссидентов. Результаты моих ходатайств были скромными; в нескольких случаях представители интеллигенции уехали за границу, хотя они с большей охотой остались бы на родине, в других - им были созданы лучшие условия жизни в самой стране.

Речь, конечно, шла и об экономических интересах. Я прежде всего хотел выяснить у русских, не собираются ли они в дополнение ко всем тяжелым последствиям войны потребовать от нас еще и выплаты репараций? Для ответа Брежневу нужно было время. На следующий год в Крыму он мне коротко сообщил: Советский Союз снимает этот вопрос. Толковые комментаторы могли бы проследить в этом единственную в какой-то мере существенную параллель с Рапалло.

Брежнев и Косыгин говорили о "больших и даже огромных перспективах" в области экономики, науки и техники; прежде всего нам расхваливали сотрудничество в добыче полезных ископаемых Сибири. Это всегда было и остается постоянной темой германо- советских переговоров. Я перелистал старые подшивки и установил, что еще в 1922 г. Карл Радек, большевистский эксперт по Германии, польского происхождения, погибший в одном из сталинских лагерей, сказал заведующему восточным отделом германского Министерства иностранных дел: "Германия может извлечь выгоду из использования русских сырьевых запасов. Немецкая работа найдет теперь в России поддержку".

В последующие годы строительство воздушных замков продолжалось. Косыгин не был склонен к преувеличениям: "Ни мы, ни вы не являемся благотворительными организациями, сотрудничество должно приносить пользу обеим сторонам". Ему тоже было известно, что заинтересованные в сотрудничестве немецкие фирмы откровенно жалуются на неповоротливость и частую пробуксовку советских органов управления народным хозяйством. Тем не менее торговля с Советским Союзом после этого по сравнению с исходным уровнем развивалась вполне успешно.

Для возглавляемого мной правительства Московский договор имел принципиальное и жизненно важное значение. Не только для нас в Бонне, но и с точки зрения европейской политики представлялось очень важным, что из заявлений мировой державы, так же как и из политзанятий в Советских Вооруженных Силах, исчез призрак германской угрозы, а тем самым из "межкоммунистической колоды" была изъята антигерманская карта.

стр. 106


В середине сентября 1970 г. я заявил в бундестаге: "Федеральное правительство убеждено, что настало время заново обосновать и в пределах возможного нормализовать наши отношения с Советским Союзом и с Восточной Европой. Заключая данный договор, федеральное правительство придерживалось того, что оно отразило в своем правительственном заявлении". Этим договором мы никому ничего не дарим. Он исходит из реального положения вещей. Им устанавливается неприкосновенность границ и мирное урегулирование всех имеющихся вопросов. "Главное в этом договоре то, что он служит миру и обращен в будущее. Он создает предпосылки для лучшего сотрудничества с Советским Союзом и с нашими прямыми восточными соседями. Он не отделяет нас от наших союзников по НАТО и не мешает прогрессирующему единению Западной Европы. Он должен пойти на пользу Берлину. И, в конце концов, он оставляет свободным путь к достижению в Европе такого состояния мира, при котором и германские вопросы могут найти справедливое и прочное решение на основе права на самоопределение".

На следующий, 1971 г., во время летних каникул я получил запрос: не хотел бы я в середине сентября посетить в течение нескольких дней Брежнева в Крыму - без "протокола" и без "делегации". Советский руководитель отнесся к отказу от протокола настолько серьезно, что когда я 16 сентября во второй половине дня приземлился в Симферополе, он стоял на летном поле в полном одиночестве. Я прилетел на самолете военно-воздушных сил ФРГ. Это также было новшеством. Об экипаже позаботились самым наилучшим образом, что отнюдь не было само собой разумеющимся.

В здании аэропорта был устроен прием. Он очень затянулся. Казалось, что наш запас анекдотов никогда не иссякнет. В соответствии с этим и атмосфера была непринужденной. Если по программе предусматривалось испытать меня в буквальном смысле слова на выносливость, то этот экзамен я выдержал. Теперь Брежнев совершенно однозначно был первым лицом и находился в гораздо лучшей форме, чем за год до этого, когда мне довелось его увидеть в Москве, а затем в 1973 г. в Бонне.

Как у чванливого, так и у официального Бонна, действующие лица которого дополняли друг друга и были тесно переплетены между собой, возникло ощущение, что им брошен серьезный вызов: может быть, происходящее в Крыму не имеет ничего общего с правительственными делами, а является "всего лишь" встречей руководителей партии? "Не секретная ли это встреча?" - вопрошал Франц Йозеф Штраус. Титул советского Генерального секретаря и его ранг по протоколу причиняли и в дальнейшем немало хлопот. Хотя в Париже его принимали со всеми почестями, полагающимися главе государства, ответственные за прием высоких гостей боннские бюрократы были против того, чтобы при его встрече производился обязательный в таких случаях артиллерийский салют. А у меня не было никакого желания с ними связываться.

Что же собой представляла Ореанда, где в распоряжении советского руководителя имелась летняя резиденция, в которой он принимал гостей из дальних и ближних стран? Не находилась ли она поблизости от той Ялты (а может быть, даже была ее предместьем?), где в начале 1945 г. Сталин вместе с Рузвельтом и Черчиллем приняли решения, воспринятые так, будто там раз и навсегда был утвержден раскол Европы, что соответствует не столь уж необычному историческому ракурсу? Впрочем, что касается мест, связанных с тяжкими событиями, то куда бы мы могли податься в Германии после 1945 г., если бы хотели, чтобы другие - да и мы сами - избежали крайне неприятных воспоминаний?

Поднимались и другие, второстепенные вопросы. Почему для Ореанды не было предусмотрено "официальное" сопровождение прессы? То, что многочисленные журналисты и фотокорреспонденты без всяких затруднений попали на место событий, почти не смягчило критику. Затем фотографы запечатлели меня не только во время лодочной прогулки по Черному морю в спортивном костюме без галстука, но и тот момент, когда я вместе с Брежневым вхожу в воду, чтобы поплавать. Не было ли это в высшей степени безответственным?

А была ли у меня там возможность воспользоваться советами компетентных

стр. 107


людей из Министерства иностранных дел? Кроме Эгона Бара, статс-секретаря ведомства канцлера, меня сопровождал сведущий сотрудник Министерства иностранных дел, впоследствии дважды работавший послом в Москве. Само собой разумеется, что при мне находился переводчик. Он делал соответствующие записи.

По возвращении я сообщил представителям оппозиции, хотя это был всего лишь второстепенный момент, о следующем: Брежнев спросил меня о коммунистах в ФРГ, и я подтвердил, что они действуют легально. Это вызвало огромное возбуждение. Советский руководитель проявил любознательность по поводу того, каким образом действует "партия господина Бахмана". Он имел в виду ГКП, которая возникла в 1968 г. по формальному совету министра юстиции Хайнеманна. Федеральный конституционный суд в 1956 г. по представлению федерального правительства запретил старую КПГ.

Казалось, что Брежнев хочет уйти от надоевшей ему темы. А ведь за год до этого во время моего визита в Москву нам настойчиво приводили такие аргументы: "У вас свободно развиваются силы реваншизма, - говорил Косыгин, - в то время как коммунистов загоняют в подполье". В Ореанде я лишь подтвердил, что ГКП действует активно и легально. По отношению ко мне она ведет себя далеко не дружелюбно, но другого я и не жду и всегда возражаю тем, кто добивается нового ее запрета. Из этого сделали вывод, будто бы я выразил свою благосклонность по отношению к коммунистической партии. Герхард Шредер, мой предшественник на посту министра иностранных дел, летом 1988 г. заявил, что ему, якобы, известно, что во время той "сомнительной" лодочной прогулки я подтвердил в разговоре с Брежневым "конституционный характер" ГКП. Это было неверно в отношении как места, так и существа вопроса. Также неверен был и вывод, что "с тех пор у нас есть ГКП".

Более серьезной, чем мелкотравчатая полемика в собственной стране, была буря в стакане парижской воды. Во французской столице нашлись люди, пытавшиеся внушить президенту Помпиду, что перед визитом Брежнева во Францию я "втиснулся" в его календарный план и, возможно, заключил с ним тайные договоренности. Конечно, это можно было легко опровергнуть, но тем не менее это напомнило о том, что каждый раз, когда Германия и Россия обсуждают общие вопросы, Франция следит за этим со скрытым подозрением. Впрочем, я не видел ничего плохого в том, что советский руководитель, когда речь идет о Европе, интересуется и мнением немцев. Развитие в Европе, говорил Брежнев, будет в значительной мере зависеть от того, как будут складываться отношения между Советским Союзом и Федеративной Республикой, с одной стороны, и с Францией - с другой. Это было не так уж неверно. Помпиду, принимавший Брежнева в начале декабря 1971 г. в Париже, вряд ли возражал, услышав от своего гостя, что тот больше доверяет федеральному канцлеру, чем Германии. Мог ли я отвечать за то, что в Париже, как и в Москве и в других местах, все еще проводилось такое различие?

В Ореанде мы не раз часами беседовали друг с другом. Прежде всего о двусторонних отношениях и возможности общеевропейского сотрудничества, а также о Китае. Эту тему предложил я, но ее обсуждение оказалось бесплодным. Большое место, естественно, занимали советско-американские отношения и германский вопрос. На меня произвело впечатление то, как Брежнев после оживленных часов в зале для гостей в аэропорту, когда мы поехали вниз, к Крымскому побережью, затронул германский вопрос и тут же исключил его из дискуссии. Как только машина тронулась, он положил мне руку на колено и сказал: "В том, что касается Германии, Вилли Брандт, я Вас хорошо понимаю. Но ответственность за это несем не мы, а Гитлер". А может быть, он даже сказал, что теперь мы ничего не можем изменить?

"Строго между нами" он хотел бы знать, будет ли действительно ратифицирован Московский договор. Неудача может отбросить нас на целые десятилетия назад. Не осталось незамеченным то, что я открыто говорил о слабом и хрупком большинстве моей коалиции, добавив к этому: "Я связал судьбу моего правительства с политикой договоров, и так оно и будет".

Казалось, Брежнев старается избежать берлинской темы. Он не понимал, да и

стр. 108


не хотел понять, что мы были начеку, чтобы не допустить еще большего отделения Берлина от Федерации, чем это предусматривалось выторгованным между державами- победительницами особым статусом. За две недели до этого, 3 сентября 1971 г., было подписано новое четырехстороннее соглашение. Его немецкий перевод - западная или восточная редакция? - доставил нам немало неприятностей. Сначала Брежнев об этом ничего не хотел слышать, однако потом он поблагодарил меня за разъяснения, добавив, что эта благодарность его ни к чему не обязывает.

После Ореанды мои противники пытались приписать мне, что я вел с Генеральным секретарем переговоры о достижении единства Германии ценой ее нейтрализации. Это не соответствовало действительности, да и было бы нереально. В бундестаге я снова и снова объяснял, что прогресс на пути к германскому единству возможен лишь по мере общего и кардинального улучшения отношений между Востоком и Западом. После моей отставки в 1974 г. мои эксцентричные противники даже распространили слух, что они привлекут меня к ответственности по обвинению в измене родине, если я "буду высовываться". Основание: я говорил с Брежневым о статусе безопасности для Германии, отличающемся от статуса НАТО.

Визит Брежнева в Бонн в мае 1973 г. был изнурительным. Русский был в плохой форме. Он производил впечатление утомленного и рассеянного человека. Создавалось впечатление, что он плохо себя чувствовал в совершенно незнакомой обстановке. Но дело было не только в этом. Ибо мы оба понимали, что американо-советские отношения снова ухудшились. За год до этого Никсон подписал в Москве Заявление о принципах взаимоотношений между обеими державами. По существу, это означало признание Советского Союза в качестве равноправной мировой державы. Но оказалось, что надежды президента и его госсекретаря, считавших возможным не допустить русских в страны "третьего мира", являются иллюзией.

Когда Брежнев находился в Бонне, наша политика договоров явно преуспевала: только что бундестаг одобрил договор об основах отношений с ГДР, за него проголосовали даже некоторые депутаты от оппозиции. Решение о вступлении в Организацию Объединенных Наций было принято еще более внушительным большинством голосов - примерно половина оппозиции высказалась "за". Произошел значительный подъем в торговле с Востоком. Мы подписали Договор о развитии экономического, промышленного и технического сотрудничества сроком на 10 лет. Брежнев затянул старую песню, слова которой я уже знал наизусть: не хотим ли мы участвовать в освоении огромных природных запасов Советского Союза, и прежде всего Сибири? Там нас ожидают не только природный газ и уголь, но и важные руды, а таких богатых запасов леса нет нигде в мире. Конечно, говорил Брежнев, у нас различные системы: "У нас можно приказывать, у вас это иначе. Но, несмотря на это, если руководители дадут соответствующие импульсы, то и деловые люди начнут мыслить другими категориями. Я со своими людьми готов к более дерзким перспективам".

Я еще дважды встречался и вел подробные беседы с Брежневым в Советском Союзе - в 1975 и 1981 г., а также во время его визита в Федеративную Республику в 1978 году. Летом 1975 г. я побывал не только в Москве и Ленинграде, но и в Новосибирске и Узбекистане. Сотрудники Генерального секретаря приложили немало усилий, чтобы я согласился приехать еще раньше. Они придавали большое значение тому, чтобы я услышал от их шефа, что он не имел абсолютно никакого отношения к шпиону, из-за которого мне пришлось уйти в отставку.

Коленопреклонение в Варшаве

Еще в 1970 г., но и в более поздние годы меня спрашивали, почему я предпочел заключить договор сначала с Советским Союзом, а не с подвергавшейся неописуемому глумлению Польшей? Это был чисто абстрактный вопрос, в том числе и в понимании польского руководства. Выбора не было - ключ к нормализации

стр. 109


лежал в Москве. А кроме того, там находилась не только власть, но и народ, который также претерпел ужасные страдания.

Однако я признаю: поляки - как народ, так и руководство - предпочли бы, чтобы наше заявление о границе по Одеру и Нейсе было сначала запротоколировано в Варшаве; в качестве "подарка от русских" оно имело для них лишь полцены. Разумеется, руководству было известно то, чего общественность еще не могла знать: руководимое мной правительство будет готово признать новую польскую границу на договорной основе. Это я дал понять во время избирательной кампании 1969 г., то есть когда еще не было ясно, смогу ли я сформировать новое правительство. В 1970 г. я сразу же согласился с польским предложением поставить в Варшавском договоре на первое место вопрос о границе и лишь затем отказ от применения силы.

Когда 7 декабря 1970 г. после подписания договора я разговаривал с Владиславом Гомулкой, снова возникла проблема очередности. Польские журналисты подбросили из добрых побуждений идею, чтобы мы предпочли Варшавский договор Московскому. Гомулка сказал: "Прошу Вас не упускать из виду реальности. Любая попытка разорвать союзнические связи Польши, а тем более вбить клин между ней и великим соседом на Востоке обречена на провал. Впрочем, Московский договор был заключен раньше. Их следовало бы ратифицировать одновременно или через короткий промежуток времени".

Разумеется, поляки не хотели, чтобы к ним относились как к довеску ведущей державы. Точно так же им была неприятна мысль, что русские и немцы могут упражняться в решении вопроса, который они считали жизненно важным. Поляки не скрывали той горечи, которая наложила свой отпечаток на отношения с Советским Союзом; о том, что Сталин уничтожил их офицерский корпус, что Красная Армия в 1944 г. остановилась на Висле и наблюдала, как истекает кровью Варшава, что пришлось смириться с потерей собственных восточных областей, нигде не говорилось открыто, но кое-где на это намекал ось. Не в последнюю очередь вследствие этого они очень старались не отстать от русских. Когда в сентябре 1971 г. я встретился в Крыму с Брежневым, мне передали просьбу сделать на обратном пути остановку в Варшаве. Я ответил, что другие обязательства не позволяют мне сделать это. Позднее я часто задавал себе вопрос - и не только в связи с этим случаем - не слишком ли часто мы становимся рабами собственного графика?

Юзеф Циранкевич, бывший узник Маутхаузена, представитель социал-демократической части ПОРП - объединенной коммунистической партии - и премьер-министр заявил в начале варшавских переговоров: оба наши правительства должны настроиться на своего рода психоаналитический курс и прежде всего выяснить, что у нас не в порядке. Затем последует терапевтическая беседа. Многостороннее сотрудничество может нам помочь, а остальное исцелит время. Накануне подписания договора Гомулка сказал: "Нужно иметь в виду, что процесс сближения продлится как минимум десять лет". Однако и эта перспектива оказалась чересчур оптимистичной.

Первый человек в партии, а де-факто и в государстве, в декабре того же года потерпел фиаско. Причиной послужили протесты против недостаточного снабжения. Вышедшие на демонстрации - особенно в Данциге - рабочие вынудили его уйти в отставку. Он был личностью, закаленной в рядах Сопротивления. В начале 50-х годов его арестовали как "титоиста". В 1956 г., вопреки воле Хрущева, он стал руководителем партии. Как и все коммунистические вожди, он владел ритуалом длинных речей, заменявших дискуссию. "С глазу на глаз" (не считая двух переводчиков) он произнес двухчасовую речь. Чтобы поддержать свой престиж, мне понадобился по крайней мере час для ответной речи, а потом все пошло по программе.

Варшавский договор прояснил "основы нормализации отношений" и показал, насколько тонок лед, по которому мы идем. Тем не менее для нас было важно констатировать, что (как и в других "восточных договорах") он не затрагивает заключенные ранее действующие договоры и не ставит под вопрос международные соглашения. Глава польского правительства не преминул отметить, что польская сторона сознает, что от имени Федеративной Республики договор подписывает человек, "который сразу же после захвата власти фашистами понял, каким неимовер-

стр. 110


ным несчастьем это обернется для немецкого народа, для народов Европы, для мира во всем мире". В ответной речи я сказал: я сознаю, что никакой документ, как бы важен он ни был, не может засыпать насильственно вырытые рвы. По указанию правительства нельзя прийти к взаимопониманию, а тем более к примирению. Они должны созреть в сердцах людей обеих стран.

Я рассказал своим партнерам о беседах с генералом де Голлем, в которых шла речь о Германии и Польше. Он и я были едины в том, что народы Европы должны сохранить свою самобытность и именно это открывает перед континентом широкие перспективы. Итак, мне известно, "что изолированных ответов больше нет, есть только общеевропейские. И это также привело меня сюда". А в речи по случаю подписания договора я сказал: "Мое правительство принимает результаты истории. Совесть и понимание привели нас к выводам, не будь которых мы бы сюда не приехали". Однако никто не должен ожидать, что в политическом, юридическом и моральном смысле "я возьму на себя больше, чем это соответствует сознанию и убеждению". Прежде всего "границы должны меньше разделять и причинять меньше боли".

Я привез в Варшаву необычный груз. Нигде народ, люди не вынесли столько страданий, как в Польше. Механизированное уничтожение польских евреев явилось вершиной кровожадности, которую трудно себе представить. А кто назовет имена евреев из других частей Европы, уничтоженных в одном лишь Освенциме? На пути в Варшаву была память о шести миллионах убитых, память об агонии варшавского гетто, за которой я следил из Стокгольма и которая так же, как несколько месяцев спустя героическое восстание в польской столице, была почти не замечена воевавшими против Гитлера правительствами.

Программой моего пребывания в Варшаве предусматривалось на следующее утро после моего прибытия возложение двух венков. Сначала на могиле Неизвестного солдата. Там я почтил память жертв насилия и предательства. На экраны телевизоров и на страницы газет всего мира попало изображение, показывающее меня стоящим на коленях перед памятником, воздвигнутым в честь погибших жителей еврейской части города. Меня часто спрашивали: с какой целью был сделан этот жест? Был ли он запланирован? Нет, никоим образом. Для моих ближайших сотрудников это явилось не меньшей неожиданностью, чем для стоявших рядом со мной репортеров и фотокорреспондентов, а также для тех, кто остался дома, потому что они не ожидали ничего "нового".

Я ничего не планировал, однако дворец Вилянов, где меня разместили, покидал с чувством, что следует как-то подчеркнуть особенность церемонии у монумента в бывшем гетто. Перед пропастью немецкой истории и под тяжестью памяти о миллионах убитых я сделал то, что делают люди, когда им не хватает слов. Даже сейчас, 20 лет спустя, я не могу это выразить лучше, чем тот корреспондент, который написал: "И вот он становится на колени. Он, для которого нет необходимости делать это за всех, кому это необходимо, но которые не становятся на колени, потому что не осмеливаются или не могут или не могут осмелиться".

Дома, в ФРГ, не было недостатка в язвительных, а тем более в глупых вопросах: не "перестарался" ли я с этим жестом? Польская сторона, как мне показалось, чувствовала себя смущенной. В день, когда это случилось, никто из моих хозяев не говорил со мной на эту тему, из чего я сделал вывод, что другие эту часть истории тоже еще не переварили. Карло Шмид, находившийся со мной в Варшаве, рассказывал, что его спрашивали, почему на могиле Неизвестного солдата я возложил только венок, но не встал на колени? На другое утро в машине по пути на аэродром Циранкевич взял меня за руку и сказал, что очень многие были тронуты; его жена вечером звонила в Вену подруге, и обе они горько плакали.

Я рекомендовал министру иностранных дел поручить ведение переговоров о Варшавском договоре статс-секретарю Фердинанду Дуквицу. Одна из его заслуг состояла в том, что он во время войны, будучи официальным лицом, многое сделал для спасения датских евреев. "Дуки" - это классический пример, как, являясь номинально членом партии, не обязательно было становиться нацистом. После войны он поступил на службу в Министерство иностранных дел, досрочно вышел

стр. 111


на пенсию, а благодаря мне вновь вернулся к активной деятельности. Сделал я это не в последнюю очередь потому, что у нас были схожие представления о восточной политике. И он, как обнаружилось на переговорах о балансировании платежей, умел находить общий язык с американцами.

Вальтер Шеель не продлил приглашение на службу, приписав ему недостаток лояльности. Что же произошло? Перед началом третьего тура переговоров я дал Дуквицу абсолютно безобидное письмо, которое должно было ему помочь добиться приема у Гомулки, но забыл предупредить об этом Шееля. В Варшаве один из корреспондентов обратил на это внимание и написал, что главе партии было передано письмо от канцлера. Это сообщение вызвало различные спекуляции на этот счет и обычное для Бонна волнение. Что это были за "секретные контакты"? И что я мог сообщить первому человеку в Варшаве? Я как раз находился в Осло, где мне предстояло обсудить некоторые вопросы, когда мне позвонил взволнованный Шеель. Не сразу удалось его успокоить. Это оставшееся единственным недоразумение и вызвавший его организационный "прокол" удалось уладить по возвращении из Осло.

Чтобы привести к общему знаменателю правовые и политические реальности и политико- психологическую необходимость, пришлось поразмышлять по вопросу о границах. В начале 1970 г. в докладе о положении нации я предупреждал: "Того, что потеряли наши отцы, мы не обретем вновь ни чудесной риторикой, ни самыми отточенными юридическими ухищрениями". Тем не менее многим в Германии было трудно примириться с изменившимися реальностями нашего мира. В Польше граница по Одеру и Нейсе вообще стала национальным вопросом. Русские еще в 1950 г. побудили ГДР признать ее, но этого было недостаточно. Слово Федеративной Республики было для поляков более весомым, хотя общей границы с ней не было. И они бы очень хотели и считали полезным, если бы Федеративная Республика - на случай заключения мирного договора - уже заранее приняла на себя обязательство уважать границу по Одеру и Нейсе. Ко мне по этому поводу не обращались. Я и не мог бы подавить в себе правовые сомнения противоположного рода.

В Потсдаме было записано, что германо-польская граница будет окончательно установлена только в "мирных договорах". Однако американский президент и британский премьер санкционировали в 1945 г. выселение немцев и не возражали, когда была зафиксирована новая граница. Де Голль обиделся на них за то, что они его не пригласили в Потсдам, а не за то, что они действовали подобным образом.

Право миллионов немцев на родину сменилось таким же правом переселенных на Запад или родившихся там поляков. Во всем мире не нашлось ни одного правительства, которое было бы готово поддержать германские притязания в вопросе о границах. Прошло довольно много времени, прежде чем ведущие представители западного мира открыто и однозначно указали немцам на то, что им следует примириться с новой линией границы. Аденауэр и его доверенные лица знали положение дел. Но раздавались голоса многочисленных беженцев и изгнанных, особенно громко звучали голоса их профессиональных опекунов. Социал-демократы лишь позднее решились плыть против течения. В моих ушах все время звучали слова Эрнста Рейтера, сказанные им в год своей смерти: нам нужно пойти навстречу полякам, нельзя требовать от них, чтобы они еще раз создали "государство на колесах". Тем не менее я нашел свою фамилию под документом, заканчивавшимся словами "отказ - это предательство".

Решающим для меня было то, что нельзя проводить восточную политику "за спиной изгнанных". Они должны быть посвящены в наши дела и иметь возможность самим решить, что можно, а что нельзя. К этому нас обязывал также огромный вклад изгнанных с родины и бежавших восточных и судетских немцев в дело восстановления. В 1965 г. памятная записка евангелической церкви в немалой степени способствовала снятию нервозности в дискуссии по этому вопросу. Католические епископы никак не решались сделать шаг навстречу своим польским собратьям. Тем не менее во второй половине 60-х годов дух перемен коснулся и федерального канцлера Кизингера, заговорившего о понимании стремления польского народа "наконец-то жить на собственной территории с гарантированными границами".

стр. 112


В связи с договором от декабря 1970 г. возникли практические вопросы, на которые не удалось найти удовлетворительного ответа. С одной стороны, возможность для "фольксдойче" переселиться в Федеративную Республику или в одно из двух немецких государств. С другой - желание Польши получить материальное возмещение непосредственно или в форме крупного и дешевого государственного кредита. Кроме того, унификация школьных учебников и молодежный обмен, о поощрении которого мы просили, также оказались отнюдь не пустяками.

Польская сторона не захотела отразить в договоре вопросы эмиграции и переселения. Она настаивала на форме односторонней "информации": "несколько десятков тысяч (нам объяснили, что это означает от 60 до 100 тысяч) лиц бесспорно немецкой национальности" должны были получить разрешение на выезд. Значительно большее количество прибыло в Федеративную Республику еще в 50-е годы при содействии национальных обществ Красного Креста. Теперь нужно было опять прибегнуть к помощи Красного Креста, которому сообщили, что указанное польской стороной число не следует рассматривать как окончательный верхний предел, тем более что число желающих выехать, несомненно, больше. В перспективе намечались облегчения при поездках для посещения родственников. Не нашло (или почти не нашло) поддержки наше пожелание, чтобы оставшимся в Польше немцам было оказано содействие в развитии культуры, особенно путем преподавания языка.

Однако этим данная глава была далеко не завершена. Когда было рассмотрено примерно 60 тысяч дел, в Польше началось сильное сопротивление местной и региональной бюрократии. В Германии жонглировали цифрами. Сколько человек в действительности хотели переселиться? Доколе можно было говорить о воссоединении семей? А как быть, если немецкая и польская кровь там смешивалась в течение многих поколений? Нередко это означало: воссоединение на одной стороне, новое расставание - на другой.

В Варшаве Гомулка мне разъяснил: Польша в 1953 г. отказалась от репараций, но примерно 10 миллионов человек по западногерманским законам о возмещении ущерба имеют право потребовать этого. Исходя из этого, эксперты подсчитали, что сумма составит приблизительно 180 млрд. марок ФРГ. Не лучше ли нам забыть о таких больших цифрах, а вместо этого договориться о скромном, но важном для Польши кредите сроком на 10 лет без процентов или с небольшими процентами? В принципе я ничего не имел против "косвенного" решения, которое содействовало бы экономическому развитию. Правда, Министерство финансов в те годы не соглашалось на снижение государством процентных ставок, хотя в других странах это было обычным явлением. Позднее это стало стоить дороже.

Взаимосвязь вещей, строго говоря, не имевших между собой ничего общего (кредит, компенсация имевшим право на пенсию полякам, угнанным во время войны на принудительные работы, и разрешения на выезд), в течение многих лет бросала тень на германо-польские отношения и обходилась Федеративной Республике все дороже; она объявила себя правопреемником германского рейха и практически не могла воспрепятствовать тому, чтобы ей не предъявляли счета.

Так же как в случае с Югославией, в разговоре с Тито я никогда не скрывал, что считаю тяжелое материальное бремя психологической нагрузкой, и не хотел бы подсчитывать, какое влияние это окажет на последующие поколения. В конце концов, не следует забывать, что изгнанные со своей родины немцы потеряли не только землю, но и много ценного имущества.

То, что Польша в течение двух десятилетий, последовавших за подписанием Варшавского договора, так редко приходила в состояние покоя, больше почти не зависело от ее отношений с немцами. Однако нормализация продвигалась не столь успешно, как этого хотелось. О желающих эмигрировать и разрешениях на выезд велись длительные переговоры и было немало полемики. Никто еще не подозревал, что в Федеративной Республике переселенцев более или менее немецкого происхождения уже далеко не всегда будут встречать с распростертыми объятиями. Верным всегда было и остается то, что отношения между немцами и поляками имеют особое значение для Европы.

стр. 113


А как с Чехословакией? За эти годы меня нередко спрашивали, почему нормализация этих отношений затянулась еще на три года, до конца 1973 г., а Пражский договор вступил в силу только летом 1974 года. За это время мы, как и ГДР, стали членами ООН, а в Хельсинки собрались министры иностранных дел Востока и Запада, чтобы подготовить общеевропейскую конференцию. Разве я или кто-то другой забыли, что требовали от Чехословацкой Республики еще накануне второй мировой войны и какие страдания пришлось претерпеть там людям во время нацистской оккупации? Конечно, нет. Правовые или псевдоправовые споры вокруг Мюнхенского соглашения действительно заняли много времени. Но эта по существу верная ссылка была лишь полуправдой. Ибо политика Праги в значительной степени была парализована последствиями августовских событий 1968 г., которые наложили свой отпечаток на то, что происходило во время моего визита в Прагу в декабре 1973 года.

Казалось, что холодная погода выражает настроение присутствующих. Тем не менее я внимательно слушал принимавших меня чехословацких руководителей, когда они говорили о страданиях и о надеждах своего народа, а премьер-министр Любомир Штроугал, державшийся не так натянуто, как большинство его коллег по руководству (он занимал этот пост до 1988 г.), вспоминал о "терновом венце Лидице", когда уже отмеченный печатью скорой смерти генерал Свобода, бывший в 1968 г. главой государства, очень дружелюбно призывал к "добрососедству", а Густав Гусак, руководитель партии, вскоре ставший и президентом страны, согласился выполнить мою просьбу о помиловании нескольких находившихся в заключении немцев. Посмотрим, пообещал он, что тут можно сделать. В конце концов он-то хорошо знал, что такое тюрьма. Он сидел там и тогда, когда его партия была у власти. По нему было видно, что он очень хотел бы оказаться в такой же роли, какая в тяжелые годы после 1956 г. выпала на долю Яноша Кадара. Но то, что - по крайней мере частично - удалось на Дунае, никак не получалось на Молдове. Гусак и его группа потерпели фиаско - главным образом из-за того, что они не смогли преодолеть недоверия своих сограждан.

В пражской речи я вспомнил о своем приезде в этот город зимой 1936/37 и летом 1947 г., о той роли, которую играла Прага в жизни немецкой эмиграции, о важных отрезках нашей общей истории - сообществе немцев и славян в богемских землях, трагедии гитлеровской оккупации, другой трагедии, трагедии поголовного изгнания, о которой я написал одним из первых.

"Пражская весна" 1968 г. очаровала и меня. Внутренне я тоже не был готов к тому, что ответом на борьбу коммунистов-реформаторов станет вторжение войск стран Варшавского Договора. Все утверждения, что оно было вызвано западногерманским вмешательством или даже военными приготовлениями на нашей территории, были взяты с потолка. Однако нам это приписывали не только на Востоке, кое-где этому верили и на Западе. Когда я вскоре после того злосчастного 21 августа прибыл в Париж, Мишель Дебре, сменивший Кув де Мюрвиля на посту министра иностранных дел, вполне серьезно упрекнул меня в том, что якобы наша активность вредит делу. Французская разведка снабдила его сногсшибательной информацией. Такое случается.

Французский министр иностранных дел был прав, предупреждая НАТО об опасности бессмысленного реагирования. Но он явно недооценил значение случившегося, назвав новую пражскую трагедию "дорожным происшествием на пути к разрядке". Заодно с ним был даже де Голль, который упрекнул Кизингера в том, что федеральное правительство вдохновляло пражских реформаторов и, следовательно, несет часть вины за случившуюся трагедию. А в качестве, так сказать, конфиденциального приложения добавил: Брежнев перед этим получил от Джонсона заверение, что Соединенные Штаты ничего не будут предпринимать.

То, что один их ведущих немецких либералов незадолго до того, как кризис достиг своей высшей точки насилия, побывал в Праге, возможно, было излишним, но это никак не могло повлиять на отношения между Прагой и Москвой. Готовность руководства Федерального банка на месте вести переговоры о расширении двусторонних отношений, после того как летом 1967 г. наконец-то открылись тор-

стр. 114


говые представительства обеих стран, ни в коей мере не носила враждебного характера по отношению к другим государствам. Встреча Эгона Бара, в то время начальника отдела планирования в руководимом мной Министерстве иностранных дел, с чехословацким министром иностранных дел Иржи Гаеком во время его остановки в аэропорту во Франкфурте-на-Майне была вызвана оправданной заинтересованностью в получении информации, и ничем больше. Однако из всего этого сконструировали нечто в высшей степени предосудительное.

СДПГ также пришлось выслушать кучу бессмысленных упреков. То, что социал- демократы в моей стране так же, как и в других странах, восприняли планы строительства "социализма с человеческим лицом" с большой симпатией, не могло никого удивить. Службы, специализирующиеся в получении секретной информации, разумеется, знали, как неукоснительно немецкие социал-демократы придерживались принципа невмешательства. Стремление к восстановлению чехословацкой социал-демократии (за самое короткое время возникло более 300 местных организаций) нами ни в коей мере не поощрялось. Не все понимали, что там, где превыше всего была европейская ответственность за судьбы мира, социал-демократическая солидарность отступала на второй план.

Известие о военной интервенции стран Варшавского пакта застало меня на борту судна у берегов Норвегии. Я вылетел в Осло, а оттуда на самолете бундесвера в Бонн. Мои сотрудники в Министерстве иностранных дел и в правлении партии, как и все, кого я встречал в те часы, были потрясены тем, что свободолюбивые порывы "Пражской весны" были раздавлены гусеницами танков. Я был подавлен и сгорал от стыда, что в карательной акции участвовали немецкие солдаты из Народной армии ГДР. Их численность была невелика, но сам по себе этот факт возмутил меня больше, чем моих консервативных коллег, считавших, что от коммунистов ничего другого нельзя было и ожидать.

Вождь румынской партии Николае Чаушеску, который уже после этого потерял рассудок и своим правлением повел страну к гибели, в то время выгодно отличался от руководителей других стран Варшавского Договора. Он отказался от участия в интервенции и оставил солдат в казармах. 21 августа на митинге под открытым небом он осудил вторжение. Во многих столицах его послы на крайний случай прощупывали возможность получения конкретной помощи. Чехословацкие оппозиционеры пришли к выводу, что Румыния избежала интервенции потому, что она продемонстрировала свою готовность к обороне. По поводу практического применения этого тезиса реформаторы, что, впрочем, неудивительно, не смогли прийти к общему мнению.

В первые же дни после вторжения я случайно встретил пражского друга по стокгольмским дням. Вальтер Тауб снова вернулся к своей профессии актера и с успехом выступал на немецкой и австрийской сцене. Как и большинство интеллигенции, он был на стороне реформаторов. Будучи коммунистом, он со слезами на глазах спросил меня: "Неужели ни от кого в мире нельзя ждать помощи и неужели Европа это стерпит?" Я понимал тех, кто так воспринимал происшедшее, но ничем не мог им помочь. И уж совсем я был бессилен, если в своей беде и отчаянии они ожидали от западного союза нечто такое, для чего он не был создан.

Слов в эти дни было много. Но разве существовала разумная альтернатива курсу разрядки? В Бонне мы себе сказали, выйдя за рамки руководящих кругов моей партии, что возврат к временам усиленной конфронтации не поможет ни Чехословакии, ни кому-либо еще. Я не дал себя вовлечь в кампанию по критике пражских реформаторов. Уж немцам- то, во всяком случае, не пристало обсуждать вопрос, достаточно ли стратегическим было их мышление и тактически грамотными - их действия. Кто хочет руководить столь широким движением за реформы, кто может направить в одно русло столь многообразные стремления к свободе? К тому же когда речь идет о народе с такими свободолюбивыми традициями?

Секретарь словацкой партии Александр Дубчек, сменивший в январе 1968 г. в Праге руководителя компартии Новотного и опиравшийся на поразительный культурный подъем двух предшествующих лет, всплыл на гребне волны симпатий и доверия. Его сместили и заставили замолчать вероломные товарищи по партии,

стр. 115


действовавшие сообща с соответствующими советскими органами. Как милостыню, он получил место посла в Анкаре, а позднее жил в изоляции под Пресбургом (старое название Братиславы. - Прим. ред.). Мне импонировала его гордая стойкость. Он остался коммунистом, самоотречения от него не добились. Когда его обвинили в сомнительных политических связях, он совершенно справедливо сослался на меня, сказав, что ради честного компромисса и делового сотрудничества он тоже приложил бы свои усилия. Ему не позволили это сделать.

После трех лет пребывания у власти Горбачева наметилась также реабилитация Дубчека. Однако ЧССР превратилась в отстающего партнера в области политических отношений между Западом и Востоком. Премьер-министр Румынии Ион Георге Маурер, этот интересный, всегда сыпавший остротами человек, как-то зло пошутил, что Чехословакия - самое нейтральное государство в мире. Почему? Да потому, что она не вмешивается даже в свои собственные дела.

Нормализация межгосударственных отношений оказалась особенно затруднительной потому, что юристы обломали себе зубы об Мюнхенское соглашение 1938 года. В ноте о мире от марта 1966 г. Шредер сообщил, что Гитлер разорвал это соглашение и оно не имеет больше никакого территориального значения. В конце 1966 г. я поддержал министра юстиции Хайнеманна, потребовавшего, чтобы все эти вопросы были урегулированы через правительственное заявление Большой коалиции. В нем говорилось, что "достигнутое под угрозой применения силы соглашение больше не действительно". Это означало "ex tunc" (с конца), но пражане настаивали на "ex nunc" (с самого начала).

А как можно было составлять заявление об объявлении Мюнхенского соглашения недействительным, не увязав его при этом с вредными правовыми последствиями для судетских немцев? Не могли же мы объявить их постфактум изменниками родины. Хотя с тех пор прошло много лет, мы не могли не принимать во внимание, что и немецкие граждане прежней Чехословакии, пострадавшие от нацизма, несмотря на это, в 1945 - 1946 гг. стали жертвами жестокого изгнания.

В Пражском договоре записано: Мюнхенское соглашение было навязано Чехословацкой Республике национал-социалистическим режимом "под угрозой применения силы". Обе стороны хотят покончить с пагубным прошлым. В обеих странах выросло новое поколение, и оно имеет "право на гарантированное мирное будущее". Пресловутое соглашение объявлялось "согласно данному договору недействительным применительно к их обоюдным отношениям". Это была компромиссная формула между "ex tunc" и "ex nunc". Чтобы добиться этого, исключительно толковому статс-секретарю Паулю Франку пришлось промучиться три года! Договор не касался правовых последствий, наступивших осенью 1938 г. и в мае 1945 г., за исключением тех мер, которые оба государства "в связи с их несовместимостью с основополагающими принципами справедливости" считали недействительными.

Дополнительные трудности возникли из-за мелочного спора по поводу положений об оказании юридической помощи Западному Берлину и его гражданам. Это еще больше затянуло заключение договора. Я не мог отделаться от впечатления, что в этой игре был замешан Ульбрихт со своей "дружиной".

Брежнев, а также Гомулка в 1970 г. мне предсказывали, что поладить с "чехами" не составит большого труда. В мае 1973 г. кремлевский руководитель как бы желая меня подбодрить еще раз заявил, что сейчас создалась благоприятная ситуация для того, чтобы "избавиться от проклятого Мюнхенского соглашения". Гусак дважды подтвердил ему свою готовность пойти нам навстречу. Несговорчивость и затруднительность положения пражских посредников, несомненно, были связаны со сложностями в отношениях между правительством и правящей партией, с одной стороны, и населением - с другой.

Шла ли речь о Варшаве или Праге, или какой-то другой столице в Центральной и Восточной Европе, политика Федеративной Республики вряд ли могла облегчить груз ответственности тамошних руководителей, но она не создавала им и дополнительных трудностей.

(Продолжение следует)

 


Новые статьи на library.by:
МЕМУАРЫ, ЖИЗНЕОПИСАНИЯ:
Комментируем публикацию: ВОСПОМИНАНИЯ. ВИЛЛИ БРАНДТ

© ВИЛЛИ БРАНДТ ()

Искать похожие?

LIBRARY.BY+ЛибмонстрЯндексGoogle

Скачать мультимедию?

подняться наверх ↑

ДАЛЕЕ выбор читателей

Загрузка...
подняться наверх ↑

ОБРАТНО В РУБРИКУ

МЕМУАРЫ, ЖИЗНЕОПИСАНИЯ НА LIBRARY.BY


Уважаемый читатель! Подписывайтесь на LIBRARY.BY на Ютубе, в VK, в FB, Одноклассниках и Инстаграме чтобы быстро узнавать о лучших публикациях и важнейших событиях дня.