"МЕЖДУ ДВУХ "Я"

Иностранная проза. Книги и рассказы зарубежных авторов.

NEW ЗАРУБЕЖНАЯ ПРОЗА


ЗАРУБЕЖНАЯ ПРОЗА: новые материалы (2026)

Меню для авторов

ЗАРУБЕЖНАЯ ПРОЗА: экспорт материалов
Скачать бесплатно! Научная работа на тему "МЕЖДУ ДВУХ "Я". Аудитория: ученые, педагоги, деятели науки, работники образования, студенты (18-50). Minsk, Belarus. Research paper. Agreement.

Полезные ссылки

BIBLIOTEKA.BY Видеогид по Беларуси HIT.BY! ЛОМы Беларуси! Съемка с дрона в РБ


Автор(ы):
Публикатор:

Опубликовано в библиотеке: 2023-05-12
Источник: Азия и Африка сегодня 2004 № 2

АЛЖИРКА ИЛИ ФРАНЦУЖЕНКА?

СУАД БЕЛЬХАДДАД

(Франция)

Главное, это очевидно, что Родина совершенно необязательно является землей, где ты родился, но землей, которую ты выбрал, чтобы жить и умереть на ней.

Жюль Руа. "Прощай, моя мать, прощай, мое сердце"

В памяти моей - в стране, откуда я родом, всегда было жарко, всегда было вечное лето, как в раю. А все запреты, которые так лелеет моя культура, - все эти бесконечные угрозы попадания в ад, - о них я узнала только во Франции. Так я и прожила, бесконечно балансируя, преодолевая невероятную боль, между адом и раем. А потом меня вдруг охватило желание жить, я почувствовала право на жизнь. Хотя я постоянно себя спрашивала: законно ли это право? Я поясню, что я хочу сказать: я родилась в Алжире, выросла во Франции, жила в Италии, сбегала даже в Гватемалу. Потом снова возвращалась в Париж. Потом захотела обосноваться в Ливане. Всегда искала, где мне будет лучше, где мне укорениться. И не знаю, что же это - ирония судьбы или случай, но живу сейчас в одном из парижских кварталов, недалеко от площади Республики. Собственно там же, где началось мое детство, где я впервые увидела, прочитав на монументе, этот великий лозунг: "Свобода, Равенство, Братство", на который я отныне и уповаю.

А Алжир? Где он начинается, как я его ощущаю в себе? И главное, когда это кончится и почему собственно должно кончиться мое алжирство? Я могла бы даже сказать, что Алжир в известной мере должен был кончиться по моему отъезду во Францию в 1962 году, когда одно упоминание названия моей страны было для французов табу, или, что еще хуже, рассматривалось как оскорбление.

Постоянно возникающие в памяти образы синего моря, яркого солнца, жары, повсюду разлитого света, запаха жасмина, вся эта атмосфера какой-то необыкновенной чувственности, которую пронизывает аромат цветущих апельсиновых деревьев, словно дремлющих на

стр. 75


солнце, или засыпающих в абсолютной черноте ночей, которые здесь опускаются быстро; эти бесконечные кружения, как в вальсе, бродящих по дому деток, кузин, многочисленной родни; кормилицы, с такой любовью склоняющейся надо мной, звуки ее голоса, само ее имя, имеющее привкус мяты, - атмосфера счастья, ничего общего не имеющая с войной, о которой надо было молчать, как только мы приехали во Францию.

О, конечно, никто мне не советовал молчать об этом, но необходимость этой утайки я почувствовала немедленно, как только мы приехали во Францию. Об Алжире здесь нельзя было говорить и напоминать никому. Уже только при виде меня - темнокожей девочки - в глазах прохожих зажигалась какая-то ненависть. Моя смуглость раздражала не только учительницу, но была и причиной сожаления моей матери. Да кроме того, я напоминала об Алжире соседкам- француженкам, пье-нуаркам, которые были родом из Алжира. Я вызывала в них и грусть, и злобу. Тогда я ничего не понимала. Да и как можно было понять: вам ведь всего пять лет, вы ведете себя тихо и послушно, вы сидите себе на ступенечке позади дома, во дворе которого играют дети, к которым вы не подойдете, потому что ваши родители настойчиво напоминают, что с мальчиками играть нельзя: "Смотри, остерегайся мальчишек!" А они вовсе и не собираются принимать вас в свой круг... А иногда ваш детский взгляд мог уловить злость в глазах кого-нибудь из этих мальчишек, который, заметив вас, обязательно скажет: "Эй ты, вонючая арабка!" ...

...Так вот, меня обозвали "вонючей арабкой", а я только что пришла из бани - вылизанная, вычищенная, надушенная и причесанная. Так вот, я в тот день впервые поняла, что этот молодой француз врет, потому что он говорит то, чего не может быть никогда. В чем у меня нет никакого сомнения, потому что прошел всего только час после того, как моя мать, соблюдая традицию, по всем правилам того воспитания, которое получила сама, совершила и мой туалет, который раньше воспринимался мною как незаслуженное наказание. И надо же было случиться, что именно в тот день она мне позволила сесть на ступенечках подъезда дома, велела никуда не уходить, а главное, не подходить к мальчикам, не обращаться к ним ни с какими просьбами...

И вот я сидела и пахла одеколоном, а потому знала, что он сказал неправду, когда так меня обозвал. А может быть, ничего я и не знала, а предчувствовала... Тогда вообще в голове у меня много было смятения. Я не понимала всех слов, которые носились вокруг, не всегда увязывала их с реальностью происходящего. Иногда слышалось в них совсем другое. Но ведь мне было всего пять лет, и я не знала тогда, что одно слово может иметь двойной смысл. Один безобидный. Другой -убийственный.

* * *

Тогда, в то время, я и была настоящей алжиркой. Но я еще этого не осознавала. Если точнее, то я находилась в том возрасте, когда я начинала понимать, что я не должна быть алжиркой. Или в любом случае пытаться ею не казаться. Чтобы не вызывать лишний раз неприязни. Чтобы не дать разрастись моему жуткому одиночеству, которое я вдруг неожиданно почувствовала, когда мы приехали во Францию. Так, как замечают врачи подозрительное "пятнышко" на банальном рентгеновском снимке... Главное было как-то преодолеть тот страх, который постоянно был со мной, который меня окружал, не отпускал меня, ни когда я была на улице, ни когда я спала и видела сны. А я ведь знала страх еще раньше, когда мы жили в Алжире, где рвались бомбы в городах Константине или Батнии, когда там жила наша семья. И все-таки тот страх не был похож на нынешний. Тот, алжирский страх, - это была боязнь смерти. А этот страх, который пронзит мое сердце во Франции, это страх существования, бесконечного ощущения, что ты постоянно умираешь.

Все первые годы, прожитые в западном предместье рабочего города, где я взрослела, были пронизаны постоянным ощущением, что я вот-вот умру, что у меня все сгорит внутри, а никто вокруг даже не замечает и даже не подозревает об этом. А мне к тому же надо вести себя так, чтобы никто этого и не замечал. Ведь отныне надо было жить "за границей", хотя на самом деле я не понимаю, почему Францию называли "заграницей": ведь французский язык, хотя и на этой новой для меня территории, в сущности не был для меня чужим. Сколько себя помню, я его всегда слышала и на нем говорила. В нашей "коллективной памяти" - 130 лет. Но вот, приходится теперь приучаться к тому, что хоть я и знаю этот язык, я не такая, как все окружающие меня французы, как другие.

Инстинктивно я чувствую, что лучше не произносить слово "Алжир". Это все равно, что кинуть себя на растерзание, что в школе, что дома. Только с моими сестрами я еще могу вспоминать об Алжире. И это слово звучит для нас как колыбельная, как песня... Конечно, внешне все прилично, многие опьянены только что полученной независимостью, но нам, действительно, плохо. Без него, без Алжира...

Алжир еще долго будет болезненной темой для всего мира. Хотя не для каждого это слово означает одно и то же. Кто-то думает, что есть Алжир какой-то общий, единственный для всех. Но для каждого из нас, кто пережил с ним его собственную историю, алжирский мир и алжирская реальность - не одно и то же...

* * *

И я молчала. Слово "Алжир" было под запретом в течение всего моего детства. Мне понадобились многие годы, чтобы научиться произносить его без всякого колебания и страха, прежде чем осознать мою любовь к нему, и многие годы, чтобы осознать, что называться алжиркой - это не приговор из уст моей учительницы, ставившей меня на место: "Эй, ты, там, алжирка..."

...Наша мать видела нас в будущем прежде всего замужними женщинами. Прежде всего прочего. Даже не столько женщинами, сколько супругами... И она продолжала опасаться "подозрительных знакомств" и "нехороших контактов", которые вполне возможны между французами и француженками, которые могли нам вбить подобные идеи в голову. Она опасалась их, как чумы. Как колониализма. Этот ее страх был похож на сказочный страх перед людоедом. Однажды она рассказала за столом, что чей-то отец даже нанял специально кого-то, чтобы тот "просил руки" его "обесчещенной" дочери... Хотя мать все говорила какими-то намеками (привычка не называть вещи своими именами в нашей традиции), мы, конечно, понимали смысл всего сказанного. А моя кузина Хурия рассказала, что она слышала от своей собственной матери другую историю, которая потрясла всю Бежаю: влюбленная в английского военного алжирская девушка была отравлена своим собственным отцом. И помог ему врач. "Ведь это ужас какой-то", - воскликнула Хурия, округляя свои черные, и без того широко раскрытые глаза. "Почему же ужас? Это вполне нормально", - от-

стр. 76


ветила ей мать. Вот их норма: "Это по-мужски", - комментировал товарищ отца, прошедший с ним тот же самый путь, под влиянием двух культур... Если один отец узнает, что другой сводит счеты со своей дочерью, то высказывает свою солидарность: "Да, это по-мужски!.." Ох, уж эти их мужские честь и сила!..

Особенно не размышляя по этому поводу, мы все знали, что в семье предпочтительнее иметь дочь мертвую, чем дочь обесчещенную. Думайте, что хотите: убьют или накажут? Интерпретируйте, как угодно, но повторяю, что оплакивать покойницу в таком случае более приемлемо, чем сгореть от стыда...

Вот вам и разница между нашими матерями и нашими подружками, - хотя последние тоже не казались менее консервативными, над каждой из них тяготело право отца на ее жизнь или смерть.

* * *

Моя мать закрывала лицо, выходя на улицу в своем родном городе, называвшемся Бужи, переименованном после обретения независимости в Бежаю... Моя мать, это - вчерашний день. Я же живу сегодня. Меняя аэропорты, самолеты, путешествуя по миру, множа свои географические познания, утоляя свой ненасытный голод странствий. Да, она из вчерашнего дня. А моя жизнь протекает сегодня. И когда я вспоминаю о своих девичьих годах, горло порой перехватывает, когда я думаю о том отчаянии, которое я переживала, задумываясь о своем будущем: о том, что мне надо будет писать дипломную работу, не имея возможности выйти из закрытой на ключ комнаты; о том, что меня ожидает брак с алжирцем, во всяком случае с мусульманином; о том, что мне надо сохранять девственность до самой первой брачной ночи; о том, что мне надо будет иметь семью, но обязательно овладеть еще и какой-нибудь профессией.

Как-то воскресным утром моя сестра поздно проснулась и медленно открыла ставни. Она была старше меня всего на один год. Мы всегда с ней спали в одной комнате и, насколько я ее помню, она всегда опекала меня, казалась очень сильной и вообще я редко видела ее плачущей. А в то утро она вдруг неожиданно зарыдала. Я ничего не говорю, я просто кладу свою ладонь на ее плечо, потому что я все знаю. Потому что я точно знаю причину ее внезапных слез, когда она проснулась и увидела вновь еще один день, еще один бесполезный для жизни день, когда она открыла окно и не увидела на горизонте ничего другого, кроме того, что было уже предрешено. Зачем жить? Зачем все эти любовные стихи, которые изучают в школе? Зачем эта весна, полная надежд? Зачем эти дружеские привязанности, воскресенья, праздники и дни рождения? Зачем все это существует, если все это нам запрещено? И я в тот день поняла, что у нас нет никакого выбора, что я даже не могу вообразить, что когда-то моя жизнь будет принадлежать только мне. Хотя сегодня я уже задумываюсь, не бежала ли я слишком быстро? Может быть, за одно поколение нельзя успеть разбить прочную цепь Традиции?

Колеблясь между чувством вины и чувством протеста, я прожила большую часть своей жизни, задавая себе этот мучительный вопрос, огромный, как мир. И этот вопрос был всегда со мной, в любом возрасте, на каждом этапе моей жизни, при каждом искушении, которое я испытывала: имею ли я право? Право распоряжаться своим телом; располагать своей жизнью? Самой отвечать за свои ошибки; уметь использовать их в собственное благо, вместо того, чтобы испытывать чувство вины? Неужели никогда я не смогу говорить от своего собственного имени, употреблять "я" вместо "мы", к чему меня приучили. Я даже в мыслях своих употребляла множественное число, когда думала о себе! Так принято в магрибинских семьях: "Мы алжирцы, мы мусульмане... У нас, у женщин, так принято... У нас только мужчины имеют право". А я имею ли право? Рожденная и воспитанная в культуре, которая не только не знает первого лица множественного числа, но и рассматривает его как нечто подозрительное, имею ли я право отделиться от этого "мы", чтобы сказать: "Я!"

* * *

...Абсолютно не думая о каком-то святотатстве, однажды одна из моих сестер в определенный период своей жизни захотела иметь собственную спальню, устроить ее в обширном подвале домика в предместье, в котором мы жили в то время. Родительский ответ на ее просьбу был категорическим: "Нет!" В этом обычном желании виделось нечто другое - желание отделиться от племени, выделиться, протестовать против обычая, взбунтоваться против его правил. Одним словом, сама возможность "индивидуализации" казалась чем-то сомнительным и неприличным. Вызывала страх у наших родителей. Я с самого раннего детства - всю свою юность слышала эту родительскую фразу: "Поступать как французы..." И говорилось это только в негативном аспекте. То есть "не поступать, не делать, как французы..."

Вырасти во Франции, имея арабские и мусульманские корни, значит быть приговоренной к этой ужасной дилемме - жить с французами, жить, как они, - в школе, в одной среде, даже среди друзей, даже иметь тот же досуг, что и они, но никогда "не поступать, как они".

Это вечное недоверие, выражавшееся в запрете подражать "живущим на Западе", конечно, оставило свои следы и вызывало сомнения, переживания. А если то, что я называла правом на собственную жизнь, было всего лишь, действительно, - как говорил мой отец, - свидетельством каких-то пережитков?..

* * *

А если жизни одного поколения слишком мало, чтобы прервать цепь Традиции? Особенно если эта цепь тысячелетняя, древняя, особенно если она, действительно, в полном смысле слова - привязывает к себе, удушает. Я помню, как один мой французский друг в 70-е годы полагал, что быстро расправился со всеми моими сомнениями одной фразой: "Да пошли ты к черту своих родителей, наплюй на них! Зачем себя ломать?" Но договор с Дьяволом не мог меня убедить, а сам этот мой товарищ рассказал о себе, что его собственные родители ему тоже просто опостылели, надоели до ужаса, и он им в этом признался, снял себе комнатенку в Париже и живет теперь один... Я посмотрела тогда на него, не зная, что ответить. И вдруг я почувствовала себя еще более одинокой, чем до моего ему признания в своих сомнениях. Я не знаю никого в своем семейном окружении, среди братьев, сестер, кузенов, кузин, близких знакомых, кто мог бы так говорить о своих родителях. Они могут нас раздражать, давить на нас, нас огорчать, не переносить нас, но ведь никому из нас и в голову не придет не уважать их. Это нечто врожденное, генетическое, культурное. Пусть тяжелое, гротескное, но это так. Ведь если, например, мой отец входит в комнату, где сидит мой брат, то тот немедленно гасит сигарету или прячет ее за спиной. Никто, конечно, не может никого обмануть, потому что в комнате пахнет дымом, но это так. И мой брат таким образом показывает уважение к отцу и понимание,

стр. 77


какое место он занимает в его жизни. В точности также никакое оскорбление в отношении родителей абсолютно невозможно. Да, бывает, возникают какие-то трения, мы можем кричать друг на друга, конфликтовать, даже угрожать друг другу, но оскорбления - никогда! Абсолютно, математически, невозможно представить себе кого-то из них произносящими слова, которые сказал мой французский приятель: "Они мне опостылели". Пусть кто-то назовет наши отношения с родителями "ханжеством", а кто-то скажет: "Это - уважение к старшим".

Так, может быть, я сама себя ломаю, как небрежно заметил мой товарищ? Но это действительно так! Внутренне я разломлена на две половинки. Я просто раздираюсь между этой ужасной привязанностью к своим родителям, состраданием к их несчастьям и желанием уйти на все четыре стороны. Потому что хочу увидеть все, что было отмечено печатью запрета. К тому же моя сестра уже ушла из дома... Та, что плакала, стоя перед окном. Вместе мы еще ощущали себя сильными. Мы были алжирками, а для других просто арабками. И она решилась уехать. И обрекла меня на взросление раньше времени... Моя жизнь словно распалась с тех пор, как мозаика. После ее отъезда у меня уже была не просто двойная жизнь, а какая-то четвертная. Если вместе мы жили, питаясь какими-то немыслимыми надеждами на туманное будущее, то теперь мне предстояло одной принимать реальность настоящего. Другого уже не было. После ее спасительного бегства из дома я видела, что мои родители как бы онемели от ужаса и стыда. Более того, они даже не смогли объяснить всего произошедшего. Для матери ее побег был злым ударом судьбы, или был "следствием ее подозрительных знакомств". А для моего отца это была обратная сторона демократии, рьяным заступником которой он был. Но ведь совершеннолетие приходит в 18 лет, и разве выбор его старшей дочери не вписывался в рамки французских законов? Для него это было невыносимо. Что говорить о том, что я "ломала себя". На самом деле, они сами были сломлены, разбиты жизнью, которая их отлучила от их родной страны. Из простых и счастливых алжирцев в своей собственной стране они превратились в 60-е годы во враждебной Алжиру Франции в неудобных чужаков. Они еще не отдавали себе отчета в том, что здесь они никому не нужны. Даже своим "левым" французским друзьям. И уж совсем никому не было дела до противоречий, которые раздирали алжирские семьи изнутри...

* * *

Нам так часто приходилось видеть, как наши школьные товарищи едят бутерброды с ветчиной и корнишонами, особенно на пикниках, и мы так завидовали им, в то же время мы понимали, что наши бутерброды более разнообразны - и с яйцом, и с тунцом, и с запеченным перцем. Ну, а праздник ЕЛКИ! ЭТОТ блестящий символ Нового года, весь переливающийся огнями, правда, искусственный, конечно, но мы каждый год вынимали елку, и в течение нескольких недель декабря у нас было ощущение, что мы жили, как все наши французские подружки. И Мари-Одиль, и Эммануэль... Но эти же Мари-Одиль и Эммануэль ужасно пугались, когда видели в нашем погребе подвешенного за ноги с перерезанным горлом барана, из которого еще сочилась кровь, - в день нашего праздника жертвоприношения... Нам приходилось им объяснять, что наш Ид аль-адха -это нечто вроде их Noеl'я...

Быть одной (внутри дома) и абсолютно другой (вне его) и без конца вести диспут между двумя разными половинками, перескакивая из одной реальности в другую, не видя абсолютно никакой связи между ними... У меня даже никогда не хватало времени превратиться из банальной французской школьницы в образцовую мусульманку. Приходилось просто на ходу стягивать свитер, пропахший табаком в школе (сама-то я не курю, но сигаретный дым меня там окружал повсюду, и трудно было поверить, что это не я курила, поэтому до прихода домой надо было его проветривать). Иногда длинное кабильское платье приходилось засовывать в брюки, когда я входила в школу, изображать, что на мне мужская рубашка, - тогда это было в моде. Надо было успевать стирать голубые тени с век по возвращении домой. А идя в школу, натирать волосы оливковым маслом, чтобы пригладить их, стянув длинной лентой... Вытряхивать все записочки моих подруг по классу, где они признавались в своей любви к мальчишкам. Приходилось выдумывать нейтральные имена, типа Паскаль, Доминик, Федерик, чтобы родители не догадались, с мальчиком или девочкой я возвращалась сегодня из школы. Приходилось придумывать всякие собрания класса, конференции, дополнительные уроки, чтобы объяснить, почему я поздно вернулась из школы (если удавалось забежать к кому-то на вечеринку).

То же самое приходилось и "на другой стороне" - уверять своих подруг, что ненакрашенная девушка лучше, чем накрашенная, издеваться над своими вьющимися и упрямыми волосами - то разглаживать их, то растягивать... Советовать подружке Бабетте в ее любовных делах (как будто я была в этом большим экспертом)... И почему-то хвалить негодных девчонок, которые старались как-то спрятать свою развившуюся девичью грудь...

А в нашей семье приходилось подчиняться диктату мужчины - отца и братьев. Обычно сами матери растят их таковыми - абсолютными владельцами нашей жизни. Но алжирские сыновья не знают, насколько их царствие временно. Однажды они поймут, что богами они были только для своей родительницы. Старший брат не избежал этого материнского капкана. Он был гордостью матери. Даже инструментом, быть может, ее мести. Но и он, как и многие другие алжирские мужчины, не избежал этого чувства раздвоения. Может быть, даже не меньше, чем я. А я во дворе лицея веду себя, как мальчишка: дерусь, вступаю в перебранку, а дома снова превращаюсь в алжирскую девушку - услужливую, готовую исполнить любой каприз деспотичного брата. И все это заставляет меня совершенно не верить в некое человеческое "братство", о котором нам так часто твердили в школе. Еще более сомнительное, чем "свобода" и "равенство", которые предшествуют ему в этом знаменитом лозунге.

* * *

Я не знаю уже, что нужно забыть. Я не знаю, о чем мне нужно помнить. Инстинкт выживания подсказывает мне не быть слишком похожей на арабку, но в то же время приходится сносить постоянное тыкание пальцем в тебя с презрением: "Эй, ты, арабка!.." Инстинкт сохранения Традиции всерьез заставляет не быть похожими на французов. Но постоянно слышать в доме: "Не смей делать, как французы, не будь похожей на француженку...". Вне дома, в доме... Я уже не знаю, что нужно забыть. Я не знаю, что нужно помнить. Когда в школе я ошибаюсь, и мне по математике и по поведению ставят одно и то же, это уже никого не удивляет: "Что вы хотите? Это называется travail arabe..." Час-

стр. 78


тенько я уже путаю одно с другим. Когда я вне дома, когда я - дома... Растерянно спрашиваю у матери: "Могу ли я одолжить что-нибудь из принадлежащих мне вещей, если меня попросят?" Она на меня смотрит удивленно: у магрибинцев не одолжить кому-то что-то - это почти что грех. Уже не знаю, что делать * . Знаю только одно, что копится во мне внутреннее одиночество, растет страх - не выдержать, не стать, как все, не казаться нормальной... Однако мои способности меня удивляют. Я просто раздваиваюсь с каким-то опасным талантом, и меня начинают считать "такой же, как все" и даже говорят: "Ну, ты просто настоящая парижанка". Это мне подходит. Пусть лучше вешают на меня этикетку "парижанки", чем "француженки"... И даже тогда, когда я еду в Алжир на каникулы, там меня называют парижанкой, и мне это льстит. "Алжирка-парижанка". По меньшей мере в этом словосочетании "француженка" звучит как бы под сурдинку, почти незаметно. Но это же обман. Еще один обман.

* * *

Как сказала моя сестра, Алжир словно находится между небесами, где стоит европейский бог, и небесами, где правит бог арабский. Европейский бог - это тот, который все разрешает, а арабский - тот, который все запрещает. Что касается меня, я не вижу большой разницы между богом моих католических подружек и богом арабским. Я только вижу большую разницу между их обычаями и нашими, между их правами и моими...

* * *

Алжирский язык - это тоже из области насилия над моей личностью. Это язык колыбельной песни, которую пела моя кормилица, и в котором словно разливался аромат цветущего сада. Моей кормилицы давно уже нет. И с тех пор на этом гортанном языке я чаще всего слышу запреты или угрозы. На этом арабском теперь звучат только слова "haram" ("стыдное, запрещенное"), "bellek" ("внимание"), "louken" ("если когда-нибудь..."). Конечно, есть и жесты, которые говорят о многом. Один такой жест я немедленно ассоциирую с языком моей матери, с ее культурой, а значит, и с моим воспитанием. Ее рука скользит ото лба к носу, останавливается на подбородке, который она зажимает между большим и указательным пальцами. Злое предвестие! Дословно оно означает: "Ничего не потеряешь, если подождешь, но увидишь, что из этого получится". Этим жестом она обычно пользуется, если у нас чужой гость, когда мать недовольна моим поведением или высказыванием, но не хочет мне при всех дать пощечину. Сделав этот жест, она выжидает, а я начинаю ждать кары. В детстве, когда мы играли в дочки-матери, мы часто подражали ей, входя в ее образ.

Арабский язык в этот период, как и слово "Алжир", был чем-то стеснительным, неловким, трудным, постыдным, особенно когда кто-то в школе начинал ерничать, воображая себя знатоком арабского, и тошнотворно произносил гортанные звуки "рха" и "а" при виде нас. И тем не менее я не могу без него обойтись. Он живет внутри нас, как же от него отделиться? И вот я придумываю другой, как бы между двух моих "я", fifty-fifty. Полусоставные слова, которыми называют детей от смешанных браков, чтобы подчеркнуть их французскую и алжирскую половинки. Получается что-то непереводимое, какой-то меланж, как сегодняшняя мода... Это, конечно, ужасно - избегать языка своих родителей. Почти так же ужасно, как покинуть свою родную страну.

* * *

Но какая разница, на каком языке я говорю, если я дома продолжаю жить, как в Алжире! Потому что я - алжирка. Хотя и парижская... И эта мысль сразу же приносит мне какое-то облегчение...

* * *

Я больше не могу завидовать тем школьникам, за которыми приходят родители, но мне становится стыдно, я смущаюсь, когда мои приходят за мной. Со временем мне все труднее становится говорить, что я не курю, отказываться от сигареты: "Нет-нет, это вовсе не из-за моей культуры, которая мне это запрещает; просто мне не хочется!.." Мне также приходится врать, что я не люблю медленные танцы. И вовсе не потому, что боюсь, что меня не пригласят: ведь танцуя, надо так или иначе прижаться к мальчику... Мне надоело мое вранье и всякие теоретические придумки, что я не верю в любовь, предпочитаю дружбу, "потому что она более искренна". Кто мне поверит?

Я больше не могу носить в себе два мира - один внутри, один снаружи. Стыд внутри, страх снаружи.

Возможное и запрещенное. Яд традиций, который жжет изнутри, разъедает меня. А снаружи - окружающий меня мир запретов. Я больше не могу носить в себе два мира и чувствовать себя словно в пустоте (nulle part). Я больше не могу быть деспотичной со своими друзьями, навязывать им свои правила, как не могу больше принимать их непонимание меня. Я больше не могу быть несправедливой по отношению к другим, требуя от них "выправить Историю", подозревать их в расизме по малейшему поводу. Я больше не могу злиться на них, потому что у них больше прав, чем у меня, что они могут свободно выходить из дома, встречаться с друзьями, флиртовать, уезжать на уикэнды. Я злюсь на них. Да, я им завидую во всем, даже в том, что они - это они, а я - это я, со своим отчаянием. Знали бы они, до какой степени я больше не могу...

* * *

...Я часто слышу слово "страх". Но то, чего люди боятся, меня удивляет. Мне известен страх, который испытывают женщины по отношению к мужчинам. В этом страхе я выросла. Я знаю, что такое власть и жестокость этих мужчин. Но представить себе, что они могут испытывать страх... Чего им бояться, кого им бояться?.. Один студент архитектурного факультета приглашает меня в бар на набережную Сены выпить стаканчик вина. Он говорит, что я ему очень нравлюсь, что я принадлежу к тому типу девушек, которые его просто пленяют. Но именно поэтому он, разумеется, никогда не хотел бы на мне жениться. И ему даже не хотелось бы рисковать влюбиться в меня, а я просто ничего не поняла: как же можно сопротивляться любви, когда ему, в отличие от меня, дано право ею пользоваться, радоваться, что для меня - немыслимая, запретная роскошь.

И вот я открываю, что существует страх, о котором я даже не подозревала: страх любить и быть любимой. Рожденная в культуре запретов, я сталкиваюсь теперь с культурой "невозможного"... Самоконтроля, сдерживания своих чувств, обращения их в другое русло... Но я не сгибаюсь, не подчиняюсь правилам игры. Я просто принимаю этот новый код жизни. И я считаю бесполезным информировать этого своего "виртуального" возлюбленного - студента, что в любом случае, роман с ним мне запрещен. Отныне я нахожу более удобной для себя саму возможность сбросить всякую ответственность за стеснявший ме-


* У французов "взаимоодалживание" не очень принято. - Прим. перев.

стр. 79


ня обет девственности на самих мужчин. Как будто бы в том, что мы не можем любить друг друга, причина вовсе не в моем воспитании и во всех табу, навязанных семьей, а в них самих, мужчинах, трусливых, неспособных любить, и вообще трепачах и трусах...

Все это, конечно, уловки с моей стороны, но на этот раз у меня есть уже какой- то опыт. Даже я бы сказала, политический. Новый уровень сознания.

* * *

Я нашла для себя новую тактику. Под предлогом того, что у меня есть некие психологические "зажимы", я теперь предпочитаю говорить молодым людям, что я просто "зажата" в своих возможностях, а не что я - девственница. Мне так удобно: стать "зажатой"...

* * *

Однажды в моей жизни произошло чудо... Это чудо называется Италией. Тогда мне было 20 лет, и я могу утверждать и сейчас, что встреча с этой страной была для меня спасительной, и это время было лучшим в моей жизни. В тот день, когда я открыла для себя Флоренцию, ее краски, ее мягкий климат, ее негу, ее язык, ее красоту, моя жизнь уже больше не была похожа на прежнюю. Это ощущение сохранилось навсегда... Италия была страной, которая выразила все мои тайные желания. Все то, что я ожидала с того момента, когда мы покинули Алжир, и в чем отказала мне Франция. Я даже не могла предположить, как мне близка Италия! Она стала идеальным балансом для двух моих культур. Но главное, конечно, в том, что она меня приняла, ничего от меня не требуя. Не настаивая на том, чтобы я предпочла только одну из культур.

* * *

...Впервые я нахожусь в Алжире, в родном городе, сама по себе, без матери. Я здесь на работе. И это чудесно, хотя и немного странно для меня. Но я об этом мечтала - целых десять лет, хотя и думала, что это невозможно. Однако я стала журналисткой. И эту свою профессию сравниваю с заслуженным счастьем. Я так хотела увидеть мир, ласково прикоснуться к нему, как к живому географическому атласу, положить конец молчанию, одиночеству, обрести любовь, свободно вздохнуть, наконец... Но как же был долог и мучителен путь к моему первому репортажу... И вот я в Алжире, где прошли безмятежные годы детства. Необычайность моего возврата сюда состоит в том, что я должна теперь "дешифровывать" заново эту страну, не претендуя на то, что я все пойму. Я должна слушать ее, прежде чем судить о том, что здесь происходит. Прислушиваться даже прежде, чем услышать то, что она хочет сказать. И вопрошать. Предмет моей статьи - хиджаб - этот темный платок, который ничего общего не имеет с белоснежным покрывалом, в котором выходили на улицу ровесницы моей матери. Почему женщины здесь закрывают лица? Не важно, как я сама к этому отношусь, главное - понять других, а для этого надо смотреть, слушать и сохранять дистанцию. Это мое правило. Взгляд на Алжир такой, каков он есть теперь. Не сравнивать его со страной, где беспечно проносились мои летние каникулы... Я просто хочу смотреть на тех, кто прячется сейчас под темным платком, хотя еще не так давно мог баловаться сигареткой... Я просто хочу пройтись по некогда пустым улицам, которые теперь заполнены молящимися мужчинами, - в мечетях полным-полно народу... Я вижу теперь повсюду и нищих женщин - среди них и жертвы нового закона, одна из статей которого гласит, что при разводе мужчина должен оставить за собой квартиру, даже в том случае, если в разводе виноват сам муж, а не жена...

Я много встречаю тех, кто не понимает, что происходит со страной, не узнает ее. Некоторые полагают даже, что попали в какой-то параллельный мир, прикоснулись к какой-то неизвестной жизни... Алжир и раньше был страной, которую многие рисовали только в своем воображении, приписывали ей то, чего не могло быть в реальности... Но сегодня уже невозможно не видеть новой реальности, отрицать ее. В эту весну 1991 года, накануне муниципальных выборов было ясно, что "Фронт исламского спасения" может победить. И что страна откроет новую страницу своей Истории. Люди еще не знают, что эта страница будет написана кровью...

Но столица все равно остается прекрасной, тем городом, в котором прошло мое детство. Особенно издали - сверкающая на солнце, омытая морем, чья синева сливается на горизонте с небом, словно в любовном объятии, на виду у всех, бросая вызов всему, что творится в стране, не обращая внимания на все табу, на все запреты, на моральное насилие, которое свершается здесь... Однако и морю не удалось избежать "беспорядка вещей", разделившего страну: женщины в нем больше не купаются. Море им "запрещено".

* * *

Да, это возможно. Я хочу сказать, что жить возможно. В стране, где я родилась, я подытожила свой путь, и пришла к выводу, что я могу жить. Я освободилась от лишнего груза, от своих фантазий и наваждений, от чувства вины, от бесконечно терзавшей меня неуверенности в своих силах. Поняла, что судьба - это не какая-то абсолютная власть над тобой, но твой собственный выбор. И что можно избежать измен и предательств. И что можно быть сразу "двумя", и при этом не обязательно раздваиваться, но просто стать той, которая предпочтительнее там, где это необходимо; что не нужно избавляться от чего- то, и оставить в себе самой обе свои "половинки"... Их вполне возможно совмещать. Я клянусь, что это возможно. Это долгий, но реальный путь - к союзу "двух я", которые меня составляют. Наверное, кто-то усомнится и скажет, что рано или поздно произойдет разрыв. Это как идея принадлежности к какой- то стране: вначале считают, что принадлежат всему миру, а в конце концов не знают, где их родина... Кстати, почему родную землю называют "родиной- матерью"? Ведь на латыни - patria - это "земля отца"... Не знать, где твоя родина, - это, может быть, не сметь сделать выбор между матерью и отцом? А суметь сделать выбор, может быть, означает отказаться сразу от них обоих? Я хочу этим сказать, что сегодня я физически еще не чувствую себя готовой к выбору между Алжиром и Францией. К определению себя либо француженкой, либо алжиркой. Я успокаиваю себя, говоря, что ничего незаконного нет в том, что любишь одну страну, а живешь в другой. Я говорю себе, что нет ничего несправедливого в том, что я более снисходительна к стране, в которой родилась, а не к той, что меня удочерила. В конце концов, я могу себе позволить право не принадлежать ни той, ни другой. Однако, я повторяю, что размышляю над всем этим на родине... А вокруг разгорается драма. Она уже переносит действие на улицу. Она уже определяет будущее Алжира... А я все еще освобождаюсь от груза прошлого. Переживаю свое возрождение...

Перевод с французского С. В. ПРОЖОГИНОЙ

 


Новые статьи на library.by:
ЗАРУБЕЖНАЯ ПРОЗА:
Комментируем публикацию: "МЕЖДУ ДВУХ "Я"

© Суад БЕЛЬХАДДАД () Источник: Азия и Африка сегодня 2004 № 2

Искать похожие?

LIBRARY.BY+ЛибмонстрЯндексGoogle
подняться наверх ↑

ПАРТНЁРЫ БИБЛИОТЕКИ рекомендуем!

подняться наверх ↑

ОБРАТНО В РУБРИКУ?

ЗАРУБЕЖНАЯ ПРОЗА НА LIBRARY.BY

Уважаемый читатель! Подписывайтесь на LIBRARY.BY в VKновости, VKтрансляция и Одноклассниках, чтобы быстро узнавать о событиях онлайн библиотеки.