Удостоверение личности

Актуальные публикации по вопросам философии. Книги, статьи, заметки.

NEW ФИЛОСОФИЯ


ФИЛОСОФИЯ: новые материалы (2024)

Меню для авторов

ФИЛОСОФИЯ: экспорт материалов
Скачать бесплатно! Научная работа на тему Удостоверение личности. Аудитория: ученые, педагоги, деятели науки, работники образования, студенты (18-50). Minsk, Belarus. Research paper. Agreement.

Полезные ссылки

BIBLIOTEKA.BY Беларусь - аэрофотосъемка HIT.BY! Звёздная жизнь


Публикатор:
Опубликовано в библиотеке: 2005-02-22

Е.Г. Соколов

Метафизические исследования. Выпуск 5. Культура. Альманах Лаборатории Метафизических Исследований при Философском факультете СПбГУ, 1997. C. 127–148.

«Я прошу вас покорнейше, как поедете в Петербург, скажите всем там вельможам разным: сенаторам и адмиралам, что вот, ваше сиятельство или превосходительство, живет в таком-то городе Петр Иванович Бобчинский. Так и скажите: живет Петр Иванович Бобчинский»

Н.В. Гоголь «Ревизор»

«… ибо когда человеку уготована встреча с величием, он не смеет им поступаться ради насущных благ.»

Т. Уильямс «Римская веста миссис Стоун»

[127]

Каждый хоть раз в жизни писал автобиографию. Или краткую, составленную по определенной схеме — где и когда родился, где учился, кто родители, семейное положение и пр. Ее подшивают среди прочих документов в папку с пометкой «Личное дело», которая пылится в канцеляриях казенных учреждении, по которым скользит траектория нашего жизненного пути. В ней указываются сведения о себе, причем, какие именно — определяет не тот, кто подвергается допросу. Или развернутую, не для дежурных номенклатурных надобностей. В зависимости от личных склонностей автора она обретает черты эпической поэмы, документальной, квази-объективной хроники, захватывающего триллера или эпатажного нарочито шокирующего бурлеска: не скованный каноном, человек уже сам решает, что и в какой форме поведать о себе. Второй вариант чаще всего не называется автобиографией, но именуется иными, задающими соответствующий тон, терминами: исповедь, жизнеописание, дневник, мемуары, воспоминания, эпистолярные подборки и пр.

При всем стилистическом и жанровом разнообразии, все подобные опусы имеют общее: они представляют собой повествование о личной жизни автора [1]. Этот вид «деятельности» (условно назовем его «писанием автобиографии») стал одним из популяр-

[128]

нейших атрибутов культурного контекста наших дней. Все, или почти все, так ли иначе спешат засвидетельствовать о себе миру, выступить своими собственными адвокатами на гипотетических процессах, сквозь которые отчасти насильственно, через принудительные социально санкционированные операции, отчасти добровольно, ибо не в состоянии помыслить свое существование без подобных процедур и самоструктурации, и публичного обналичивания, пропускает себя современный человек (во всяком случае — европейский, либо ориентированный по европейской ментальной матрице). Однако, подобное желание — не столь уж неотъемлемая черта актуализации человеческой самости и необходимая форма личностной идентификация, т.е. композиционно сущностная черта, без которой индивидуальное бытие не могло бы состояться.

Даже в европейской исторической традиции автобиографическое повествование, если сделать «выборку» по векам, — необязательный культурно-антропологический атрибут. Элементы жанра можно отыскать в VII письме Платона, в «Записках» Цезаря, в «Письмах» Плиния Младшего и Сенеки, у Марка Аврелия. Лишь с христианских времен правомерно говорить о стойкой тенденции к вербальной ауто-артикуляции и публичной верификации собственного бытия. Непревзойденной вершиной и образцом для многочисленных подражаний очень часто, впрочем, лишь по названию напоминающих прототип, вплоть до сегодняшнего дня является «Исповедь» Августина Аврелия. Однако, и до епископа Гиппонского уже циркулировало несколько первоклассных текстов, в которых автобиографическое описание являлось существенным компонентом. Например, «Беседа с Трифоном-иудеем» Юстина Мученика (II в.), пролог к трактату «О троице» Илария из Пуатье (IV в.), «Письмо к Донату» епископа Киприана. После же бл. Августина свидетельским показаниям о самом себе несть числа — «История моих бедствий» Абеляра, признания Петрарки и Казановы, «Новая жизнь» Данте, «Жизнеописание» Челлини, «Поэзия и правда» Гете, письма г-же Каландрини Аисс, исповедания Руссо, Мюссе, Толстого, Житие протопопа Аввакума, воспоминания Г. Берлиоза, С. Дали и пр. Перечислять не имеет смысла: чем ближе к нашим дням, тем труднее найти человека, хоть в минимальной степени претендующего на место в историческом каталоге, кто бы в той или иной форме не запечатлел бы «для потомков» свою жизнь в развернутой автобиографии.

[129]

«Автобиография как выражение знания человека о самом себе имеет свои основания в столь же фундаментальном, сколь и загадочном явлении, которое мы называем самосознанием… История автобиографий в известном смысле есть история человеческого самосознания» [2]. Безусловно, написание автобиографии (в той или иной форме, как «мемория», т.е. увековечивания в памяти сохранившегося, как «исповедь», т.е. троякое значение латинского confessio — покаяние в грехах, благодарение творцу и исповедание веры, как «дневниковые заметки», т.е. продолжающаяся какой-то период фиксация внутренних и внешних впечатлений, как эпистолярные серии, т.е. документальная хроника) весьма существенно при аутоструктурации и осмысления своего места в универсуме. Но и не только. Стимуляция самосознания — только одна из причин и, может быть, не самая главная, по которой человек «выговаривает пером» свою жизнь. Это — не единственный аргумент в пользу «запуска» процедуры, благодаря которой задача артикулируется как стратегическая проблема или как провокационный искус.

Если бы только искреннее и беспристрастное самопознание было причиной графоманско-автобиографического бума и вся операция находилась бы в сфере сугубо приватных техник индивидуации, то едва ли возможно было бы объяснить тот неподдельный интерес, который публичность проявляла и проявляют к подобным аутосвидетельствам. Другие являются и являлись неотъемлемым элементом в структуре автобиографического дискурса. Подобные добровольные показания на себя, за очень редким исключением, предполагают присутствие публики, которая будет внимать признаниям, прислушиваться к откровениям, с доверием отнесется ко всему оглашенному. Использование «судебной лексики» — не произвольная метафора: в обоих случаях разворачивается однотипная ситуация, в которой реализуется один и тот же императивно-ментальный стереотип. В фарватере общей для обеих вариаций интенции и разворачивается процессуальная интрига (эзистенциальная, дифиниционная, контекстуальная и, конечно же, интерпретационная): смысловой центр — доказательство, необходимость дать показания в свою пользу и невозможность самоутверждения (констатации аутентичности, идентификации с

[130]

той или иной онтологической моделью) без данной операции. Истина моего существования нуждается в «законодательном» одобрении, окончательный вердикт не дается сразу и непосредственно, но выступает в качестве итога долгого и мучительного, ритуально-диспозиционно распланированного процесса. Априорными (предустановычными) положениями выступают: уверенность в целесообразности подобного акта; вера в достижимость установления истины подобным образом, а также добровольная или принудительная готовность подвергнуться процедуре признания, само-освидетельствования. «…Признание стало на Западе одной из наиболее высоко ценимых техник для производства истинного. Мы стали… обществом в исключительной степени признающимся… Когда признание не является спонтанным или предписанным неким внутренним императивом, оно вымогается» [3]. Впрочем, когда дело касается истины своего бытия, то насильно вырывать признание чаще всего не требуется: ментальная и дискурсивная модель прекрасно репродуцируется в повседневном контексте, ибо иных, столь же «универсальных» техник самоудостоверения, современный «цивилизованный», помешанный на правах своей суверенной автономности, индивид представить не может.

Почему Фидию, Сократу или Александру Македонскому не приходило в голову написать автобиографию? Почему не писали собственных жизнеописаний ни в Древнем Египте, ни в доколумбовой Америке? Наверное не только потому, что личности не обладали развитым самосознанием или жест идентификации не составлял «проблемы». Разумеется нет. В тех «местах и временах» существовали иные практики удостоверения самости. О них мы можем в самом общем виде сказать, что там репродуцировались модели, которые ориентировали личность на иные, для нас недостаточно убедительные и надежные, плоскости и модусы бытия.

Например, удостоверение через дело (под делом понимается любой жест или акт конструирования / манипулирования: создание структуры, иерархизация бытийственного субстрата). «За человека говорит его дело»! За Сократа, Фидия и Александра Македонкого сказали их дела, оставшиеся в истории. Через дела они удостоверили факт своего бытия. Однако уже великому Цезарю пона-

[131]

добилось писать записки о своих достижениях. Видимо он не был уверен в людской памяти, в том, что другие в надлежащем виде запечатлеют его самость. Сегодня почти уже очевидно, что о человеке его дела, т.е. совокупность свершений и достижений в той или иной области, скажут недостаточно. Они не смогут в полной мере удостоверить его как многогранную и уникальную форму, обладающую бытием. Несомненно, какая-то часть будет зафиксирована в актах созидания, но не вся личность. Таким образом увековечиванию доступны лишь фрагменты индивидуального бытия, они-то благодаря резонансу и создадут определенное впечатление. Само же бытие во всем объеме совокупных параметров будет утрачено. Именно стремление зафиксировать факт самодостаточного, многовариантного и многозначного бытия выступает интенциональной причиной, которая запускает процедуру «судилища», добровольным ответчиком на котором выступает личность, доказывающая и то, что она есть и то, что она есть именно в том качестве, в котором себя полагает. В качестве же доказательства предъявляется регламентированный пакет удостоверения, тот набор знаков и символов, которые призваны подтвердить амбиции. Ставкой является истина о человека, правда бытия личности, та сложная композиция поз и жестов, которая актуализирует экзистенциальную потенцию и которая маркируется через именование. Правомочность же притязаний подтверждается либо опровергается в процессе ритуального публичного разбирательства.

Подразумевается, что автобиография сообщает правду. Именно правду о человеке ищет читатель, перелистывая страницы исповедей и мемуаров, правду, которая никаким иным способом не может быть ни запечатлена, ни добыта. Не стоит специально останавливаться на том, насколько несовершенна подобная техника самоутверждения, как много сознательной и бессознательной лжи содержат признания людей, как часто произносимое является откровенной фальсификацией. Это очевидно. Любое судебное разбирательство не свободно от подобных издержек: свидетели лгут, часто не отдавая себе в том отчета, повинуясь локальным или контекстуальным императивам. Проблема же обычно состоит не в том, чтобы отменить или упразднить саму стратегию и заменить ее другой, более эффективной, старания обычно направлены на улучшение знакомой модели, на увеличение количества экспертизных шагов (исторические научные реконструкции, привлечение

[132]

различных источников, «очные ставки» — сличение и перепроверка и пр.).

Итак. Акт написания автобиографии запускает процесс удостоверения, происходящий по ожидаемой схематике. Он включает необходимый минимум пунктов и подпунктов, позволяющих в унифицированной форме (где заранее предлагаются возможные и немногочисленные варианты приемлемых ответом) ценностный анализ. Важно даже не то, что к «рассмотрению принимаются» лишь материалы, составленные в надлежащем виде, а то, что вне этого стандарта актуализация истины о себе даже начаться не может: процессуальное поле задает и алгоритм, и ритм «раскрутки», стилистика же определяется жанром, довлеющим над спонтанностью волеизъявления, а самость становится в ряд стандартизированных единиц. Так происходит не только тогда, когда в казенной канцелярии тебе предлагают кальку, по которой центрируется сценарий твоих (и любых-всяких) жизненных вех, но и тогда, когда подобного шаблона как бы и не существует вовсе — кто подсказывает как писать мемуары и дневники! — он все равно разыгрывается. Перекраиваются декорации, но общая панорама все равно комбинируется из одного и того же набора структур. Что, в общем-то, понятно: есть адресат — зритель, — привыкший именно к определенной системе доказательств и удостоверений, к узаконенному трансляционному дискурсу. Проследим за основными архитектоническими смысловыми узлами. По ним ориентируются фабульные / композиционные векторы, ими же задаются тембр и темп.

Два автобиографических повествования — дневник В. Нижинского и мемуарная книга М. Бежара «Мгновение в жизни другого». Оба персонажа вошли в разряд «легенд нашего века». Одни — великий танцовщик, другой — великий хореограф. Оба текста — не только сухая хроника событий или скрупулезно «заполненная анкета», но прекрасные образцы жанра, нелишенные художественных достоинств, что встречается достаточно часто в данном «роде деятельности». Читать их приятно, и не только по «эстетическим» соображениям: авторы — умны (что встречается уже гораздо реже художественной одаренности) и очень искренни (что и вовсе — исключение), и удостоверяют себя со всей возможной для данной операции откровенностью и честностью. Конечно, иной раз они лицемерят, заискивая перед «суровыми

[133]

судьями», но почти всегда — непроизвольно, без напыщенности веря в истинность своих слов. Есть и еще причина, почему автобиографии Нижинского и Бежара заслуживают внимания: в обоих источниках по мере раскручивания текстуального полотна происходит выход за пределы жанровой стилистики, что позволяет высветить и осознать пределы возможностей самой процедуры автобиографического удостоверения / установления, и тем самым поставить ее под сомнение. Иначе говоря, фокус внимания устремлен к горизонтам предельного вопрошания и предельного предстояния, которые, в свою очередь, вводят в иной дискурс, где проблема удостоверения личностного бытия — лишь частность, вплетенная в панораму масштабных проектов осмысления и исследования бытия как такового. Вероятно, у обоих авторов это происходит неосознанно, благодаря дару интуитивных прозрения-озарений, что, в принципе, не меняет дело: самое интересное чаще всего просачиваются «между» и по оплошности.

В. Нижинского писал свой дневник в 1918–1919 гг. в Швейцарии, стоя на пороге безумия. Следы прогрессирующей болезни слишком очевидны в опубликованных фрагментах. Но было бы упрощением вызывающие «недоумение» откровения целиком списать на патологические всплески и объяснять выводы, к которым приходит автор, неадекватностью рассудочной проекции. Скорее всего приближающееся безумие — Нижинский прекрасно знал о своей болезни, периоды помутнения чередовались с периодами озарения, когда он мог вполне «сознательно» оценивать и себя и окружающий мир, — лишь обострило и сделало выпуклым определенные впечатления, позволив без опаски и стеснения заявить то, что в иных условиях оставалось бы сокрытым. В известной степени именно экстремальность ситуации, в который находился танцовщик — бытовые неурядицы, неопределенность будущего, духовные сомнения, возникшие под влиянием идей, проповедуемых последователями толстовского «опрощенчества» и пр. — сделала возможным переориентацию ценностной шкалы и помогла сконцентрироваться на главном. Положение М. Бежара не была столь трагичным в момент написания мемуаров (1979). Но он и не был новичком «в писании текстов словами»: за его плечами уже было несколько художественных книг.

Итак — процесс удостоверения самости через автобиографическое описание запущен. Чтобы не возникло сомнений, относи-

[134]

тельно адресата и воли самих испытуемых, две цитаты: «Я хочу, чтобы мои рукописи напечатали и все могли их прочитать» (Нижинский, 124 [4]); «Сегодня эта книга нужна мне, чтобы избавиться от моего прошлого — отныне о нем будут думать за меня другие» (Бежар, 222; курсив мой — Е.С.).

Исследование-допрос-доказательсво будет развиваться по нескольким, принципиально возможным в данном дискурсе направлениям, а именно: интрига скользит и по сугубо прозаической, привычной и обыденной, поддающейся канцелярскому протоколированию и притязающей лишь на феноменологический ракурс, плоскости, и по экзистенциальным горизонтам, где не принимаются расхожие и принятые «на веру и за меня» шаблоны-мнения. Таким образом повествование выходит в области, где доминирует чувство сопричастности основам, где норма — акты предельного вопрошания, не утоляемые условностью или формальностью конвенции.

«Структуры повседневности» (топос/качества истины)
Определение или описание места, которое занимает личность в ряду форм и структур универсума: те пространственно-временные рамки осязательной реальности, которые занимает допрашиваемый. Манифестация своего положения (тот конкретный феноменологический резервуар, в котором индивид себя обнаруживает или желает обнаружить) — постоянный атрибут любого жизнеописания и не только автобиографического. Она включает не только перечень имен и дат своего собственного существования (по принятой здесь и сейчас измерительной линейки), но и данные, превышающие непосредственность личности. Из них компонуется «ареал распространения» («племенная / по–пуляционная принадлежность» к тому или иному социальному образованию — семье, роду, городу, нации, стране и пр.; обнаружение связей-контактов), благодаря чему «место» раздвигается, оно уже не очерчивается только реальной единичностью.

«Платон, афинянин, сын Аристона и Периктионы (или Потоны), которая вела свой род от Солона. А именно, у Солона был

[135]

брат Дронид, у того — сын Критий. … а у нее и Аристона — Платон… А Солон возводил свой род к Нелею и Посидону» [5]. Родословная Платона может служить прекрасной иллюстрацией схемы. Приводимые сведения не обязательно соответствуют действительности, они могут быть сознательно или бессознательно скорректированы по имеющейся на момент допроса у индивида шкале ценностей.

«Я родился в Марселе… между вокзалом Сен-Шарль и Средиземным морем. То был Марсель старых открытых трамваев… В 1927 году моему отцу был тридцать один год. Он родился в Сенегали… и был сыном офицера колониальной армии и бретонки…» (Бежар, 5-7). У нас нет возможности проверить, насколько соответствуют действительности приводимые Бежаром факты. Но в случае с Нижинским, о котором написаны тома, фальсификацию установить несложно. Если свидетельство — «Я родился в Киеве, но крещен был в Варшаве, в церкви Святого Креста» (Нижинский, 49) — невозможно подвергнуть сомнению, то постоянные упоминания о «родовой бедности», чуть ли не беспросветном нищенстве его семьи («Мама не знала, чем нас накормить» — Нижинский, 42) и утверждения о том, что он якобы всегда презирал и чурался «сильных мира сего» (манифестация определенных связей, через которые самость расширяет ареал распространения) — не очень согласуются с фактами из других источников и являются результатом идеологической проработки уже не слишком вменяемого сознания танцовщика юркими пропагандистами толстовского опрощенческого лицемерия: «Я не аристократ, я человек из народа» (Нижинский, 20).

После очерчивания границ, предварительного описания пространственно-временной емкости с указанием на ее достоинства (достижения той социальной группе, связь с которой манифестируется, преимущества географических реалий) либо, напротив, на ее очевидную ущербность (преодоление которой запишется в число личностных достижений) следует перечень тех «форм и структур», которые заполняют емкость или конкретный событийный набор. Причем, стратегия «выбора» играет принципиальную роль. Не обо всем, что входит в феноменологический резервуар, рассказывается: публике и экспертам сообщается лишь то, что считается

[136]

нужным сообщить («Свои любовные романы я отказывают каталогизировать, я не архивариус» — Бежар, 138). Обычно этот перечень составляет большую часть повествовательного массива: дела, ситуации, события, происходившие с автором или свидетелем которых он был, люди и страны, удавшиеся и неудавшиеся начинания, разговоры и сплетни, интриги и раскаяния. В общем все то, что, по мнению пишущего, и составляет его реальную, т.е. замыкающуюся на пластическую событийность, жизнь. В наших примерах — балеты, роли, маски, герои, премьеры…

И люди. Длинный список людей призван еще с одной стороны атрибутировать декорные параметры ландшафта, в пределах которого разыгрывался жизненный сценарий. Упоминание имен, позволяющее расцветить палитру функционирования, необходимо также и для указания предполагаемых свидетелей. У Нижинского список не очень длинный — С. Дягелев, Л. Мясин, жена, дочь Кира, родственники жены, Т. Карсавина, Л. Бакст, И. Стравинский, А. Бенуа. У Бежара — огромен, в него входит чуть ли не вся интеллектуальная и художественная элита Европы последних 4 десятилетий — С. Дали, И. Стравинский, Ж.Л. Годар, С. Лифарь, Ж.Л. Барро, Н. Рота, П. Булез, П. Клоссовки и т.д.

Непременным элементом («художественным изыском» жанра) выступает и апелляция к не–современикам, описание «заочных» (через века и пространства) встречь-собеседований-споров, благодаря чему формируется желаемая для автора экзистенциальная аура, а реальная событийная канва пропитывается интенсивным и коннотационно емким смысловым фоном. Нижинский чаще всего вспоминает Толстого, Достоевского, Нищше, Дарвина. Бежар «вживается» в Бодлера, Веберна, Людвига Баварского, Фауста, Ницше и в Нижинского, к жизни которого он обращался не только мыслью — балет «Нижинский, клоун Божий» стал одной из вех в творческой биографии хореографа.

После авторской «вступительной речи» (в ней — утверждение истинности сказанного, констатация самополагания и представление того субстрата, который может подвергаться экспертизе) следуют показания свидетелей или ссылки на мнения других людей, отклики и резонанс, которые подтвердят истинность заявленного. Иначе, удостоверения своего бытия через апелляцию к другим. «В России в 16 лет я был знаменит» (Нижинский, 47). «Газеты были ко мне благосклонны… Рецензии были прекрасны и

[137]

некоторые даже очень умны. Меня превозносили до небес» (Нижинский, 76), «Появилась также очень хвалебная статья, подписанная Роденом» (Нижинский, 96). «Восточная публика принимает нас как всегда трогательно» (Бежар, 173). «Я обрел в Нью-Йорке публику, которая меня любила… Всевластная критика Нью-Йорка меня возненавидела. С непонятным неистовством она изничтожала каждый спектакль нашего первого турне. Но это не мешало стекаться на наши спектакли все более многочисленной публике» (Бежар, 208). Таких примеров в любой автобиографии — множество, они включены как архитектончески важные элементы фабулы, из них компонуется корпус квази-независимых и «объективных» доказательств. Излишне специально оговаривать, что на любом процессе подбор свидетелей, высказывающихся как в пользу, так и против «подсудимого», никогда не бывает случайным, а приводимые ими мнения — зависимы от ситуации «места и времени», а также, от манеры транспонирования.

В общем-то, ни акт личного (предварительного, диспозиционного и описательного) высказывания, ни показания свидетелей ничего принципиально не доказывают, ибо в любом пункте процедуры — и о том прекрасно осведомлены все участвующие, — возможна фальсификация. Сомнительность добытого таким образом результата — аутентичность — очевидна практически с самого начала: технология производится при помощи метода, в основе которого — уверенность в феноменологическом всесилии и ставка на позитивную универсальность. Жаждущий удостоверить свое бытие, доказать и запечатлеть качества своих актуализированных характеристик, в лучшем случае (и это — при условии, что все совершено по правилам и никаких нарушений не произошло) лишь маркирует определенной, условной и символической фигурой свою встроенность / пристроенность в общую последовательность форм и структур универсума, или, еще даже меньше, констатирует факт своего единовременного присутствия (что с самого начала уже принимается как несомненность, ибо, в противном случае, сам процесс не состоялся бы вовсе) — и не более. Результат же — манифестация/оглашение истины (о себе, о мире, о своем конкретном месте в мире) — считаться безусловными не может, ибо не обладает принудительной непреложностью факта. Доказать, подтвердить или опровергнуть параметры личностного полагания в принципе невозможно в позитивистско ориентирован-

[138]

ных проекциях, ибо, во-первых, «есть (обязательно найдутся) другие» [6] (кто говорит правду — А. Тургенев или П. Виардо, С. Дягелев или В. Нижинский, Ф. Ницше или Р. Вагнер. М. Бежар или С. Дали? — кому верить? Кто более убедителен? — В конечном счете — дело вкуса и личного, всегда произвольного, выбора внимающих); а во-вторых, кто это — Дронид, Каллесхр, Потона и пр., чьи имена мы встречаем, например, в феноменологической топографии Платона? где это — Фивы и земля Ханаан, вокзал Сен-Шарль и церковь Святого Креста? Для многих ли даже сегодня опознавательными знаками будут Х. Донн, П. Булез, Женевское озеро, ницшевское безумие и пр.? Конечно нет. Все приводимые в качестве доказательств аргументы сами нуждаются в удостоверении, в проверке и экспертизе, которые, если быть последовательным, уведут в «дурную бесконечность». Но без удостоверения истинности источников надежность личностного утверждения аутентичности недостижима, а потому затеваемый процесс фатально обречен на безрезультатность.

Конечно, можно довольствоваться «общепринятым» и не приближаться к опасным горизонтам. Чаще всего так и поступают. Но в наших случаях авторы не только осознают ограниченность процедуры, но и пытаются выйти за ее пределы, подвергнув испытанию на истинность уже сам процесс, а именно, достижим ли в принципе желаемый итог в рамках данного дискурса. А потому — еще раз: артикуляция признания запускает письмо, но уже — в другую плоскость, в иную содержательную и дефиниционную

[139]

матрицу, хотя формально условия процедуры продолжают сохраняться.

«Человек на Западе стал признающимся животным» [7]. Но признание — не обязательно описание «места» и «качества»: и Платон, и Кант, и Ницше в своих трактатах также — «признающиеся животные», которые «артикулируют истину через признание», правда их признания отличаются от признания г-на С. Дали или г-жи Аисс.

«Опыт мира» (Свое-Иное)
Следующий шаг — предельное удостоверение, подразумевающее в том числе и удостоверение тех отсылок, которые приводились в качестве «само собой разумеющихся» аргументов в предварительной, непосредственной, неотрефлектированной экспертизе. Суть формулируется примерно так: надежны ли предыдущие апелляции? Иначе говоря, вновь всплывает вопрос о моем бытии, но исследование — более пристрастное, все легкомысленные ссылки на «очевидность» именования исключаются. А потому, достаточно ли для доказательства собственного полагания артикулированной презентации неких структур со всем набором свидетельствующих в мою пользу фактов? Разумеется нет, ибо истинность последних, даже при условии, что они вполне соответствуют предъявляемым требования, ненадежна. Вопрос расширяется. Теперь он звучит как проблема «границ», моих прежде всего, но и границ как таковых, правомочность предлагаемой ранее демаркации и закрепленность именно данной диспозиции. В фокусе внимания оказывается известная альтернатива — Свое-Иное, самоопределение Я через Чуждое. Точнее, насколько и где Я может отделить себя от того потока, в который оно включено в момент рождения или самообнаружения, в который само себя положило в предварительных проекциях идентификации, или насколько Я — это Я, а не кто-то другой или другие.

Человек на «сцене» (художник) благодаря приемам художественного отчуждения имеет вполне реальную возможность войти на какой-то период в иные «самости» (ситуации, облики, контексты). Ему, как никому другому, из личного опыта известно, сколь зыбка и неопределенна грань между Я и Другим / Другими, а пото-

[140]

му соотнесение с другими (апелляция к их пределам) не может читаться подлинным самоопределением. Траектория движения постулируется в более радикальном ракурсе: Жизнь-Смерть (Жизнь-Смерть-Чувства — на такие части-разделы членится дневник Нижинского; Настоящее-Прошлое — наиболее часто встречающиеся крайние точки противопоставления у Бежара, причем, прошлое — это «умершее», не–существующее, уже не мое принципиально, и не–Я по онтологическим основаниям). Надежность такого шага кажется на первый взгляд основательной: Я и Бежара и Нижинского определяется через не–Я, которое есть Иное, атрибутируемое как Смерть. Художник умирает в каждом своем творении — известный мотив признаний артистической личности, что скорее всего — не просто живописная метафора, но стремление описать сущность процесса беспрерывной трансформации, утраты самости, «истечения» из нее Иного, отчуждения фиксированного на какой-то момент как личностного, только самости принадлежащего. Можно перефразировать известное высказывание Платона из диалога «Федон», вложенное в уста Сократа, утешающего друзей перед своей смертью («Те, кто подлинно предан философии, заняты на самом деле только одним — умиранием и смертью» [8]), и сказать, что «занимающиеся» смертью на самом деле философствуют. Это не будет натяжкой, ибо категория смерти сразу задает сценарий движения — путь пролегает по пограничью, балансирует по рубежам, — а смысловое поле любой, таким образом планируемой процедуры, сразу определяет в качестве и стратегических и тактических моделей сомнительность предела (как такового, всякого, даже самого непререкаемого) или альтернативность бытования, исключая тем самым априорную непреложность / очевидность.

Но подобный шаг — удостоверение через смерть — по сути ничего не дает в позитивном отношении: полагание все равно не доказывается (разве что постулируется). Оттолкнуться от Иного как смертельного, констатировать свою отличность от неживого, приняв ее за Точку отсчета — это еще начало пути, ибо следующий шаг — все же позитивное утверждение Жизни или Настоящего, наделение его безусловными, а не условными характеристиками. Мы опять оказываемся в исходной точке: я как субстанцио-

[141]

нальность, причем, не умозрительная и не просто положенная как умозрительный объект (разложенный по той или иной схематике), но как живая, чувствующая, вожделеющая, негодующая и страдающая. Проблема хоть и последнего, но не только метафизического вопрошания / утверждения: «Itўs me!». Подобный путь уже не однажды был пройден от Декарта через немецкую классику к Гуссерлю и Хайдеггеру. И тем ни менее: в непосредственности (данности) не только рефлективного конструирования, путь и восхитительно замысловатого, но контекстуального и экзистенциального проектирования, ситуация не облегчается: метафизическая рецептура, опять-таки, основывается на оптимизме и вере, а «непредвзятость» предвзято подразумевает решение и оно, конечно же, отыскивается.

Картезианская очевидность разбивается при соприкосновении, допустим, с дилеммой «действительно ли я есть китайский император, которому снится, что он превратился в бабочку, или я есть бабочка, которой снится, что она — китайский император»; а хайдеггеровская непосредственность «da–Sein» не спасет, например, героя борхесовского рассказа «В кругу развалин», когда он, дабы добыть предельную истину о «It's me!» для удостоверения себя «шагнул навстречу огненным клочьям», и не избавит от страха однажды обнаружить, что «те не ужалили тела — они приласкали и обняли его, не опаляя и не пепеля. С облегчением, с покорностью он понял, что и сам — лишь призрак, снящийся другому» [9]

Нижинский был (реально!) Фавном, Петрушкой, Альбертом («Жизель»), видением («Видение Розы») и пр. Бежар с восторгом рассказывает как он вживался в персонажей своих балетов, был и Людвигом Баварским, и Ницше, и Фаустом. и Нижинским, и Бодлером, и Мальро и пр. Оказывается, процедура «вхождения в Иное» — не слишком утомительна и не является чем-то экстраординарным даже в пределах рационалистической новоевропейской ментальной парадигмы, допускающей, даже рекомендующей, подобные метаморфозы в отсеке «художественного творчества». Свидетельства об этом многочисленны, а признания — не ставят под сомнение вменяемость героя: Толстой был Анной Карениной, Достоевский — Игроком, Чайковскому в Риме в момент написания «Пиковой дамы» являлась графиня и пр.

[142]

Чем предельнее вопрошание, чем настойчивее требование предоставление безусловных гарантий фиксированного рубежа (очерчивания самости), тем очевиднее, что таковых не существует вовсе, а иллюзией оказывается не Иное / Другой, а как раз мое, те самые границы, в которые я по привычке и особо не задумываясь заключаю себя в модусе «структур повседневности». Оказывается, что автономность в принципе, в качестве акта последнего удостоверения, невозможна, ограничения — не содержатся в истине, а моя бытийственность не только неотделима от бытийственности Другого, но и есть — Другой. А потому, сколько бы я себя не ограничивал, все равно в удел — неисчерпаемость, а с любым фрагментом бытия всегда отыщется сопричастность. Следовательно, проблема удостоверения моего бытия уже стоит как проблема удостоверения бытия вообще, индивидуальных границ — границ как таковых.

В качестве одного из эпиграфов своей книги Бежар приводит цитату из Монтеня: «Потому, что это был он. И потому, что это был Я». Да и само название мемуаров символично — «Мгновение в жизни другого», а значит, другой / другие — мгновения в моей собственной жизни. «Я — лоскутное одеяло. Я весь — из маленьких кусочков, кусочков, оторванных мною от всех, кого жизнь поставила на моем пути» (Бежар, 166). Следовательно, изначально все признаки идентичности нигилируются, любая точная топографическая сетка отвергается. И Нижинский, и Бежар не один раз повторяют, что они не имеют Дома и не привязаны к какому-либо определенному месту. В любой миг они вправе фиксировать свою данность в совершенно произвольном окружении. В пределе-итоге они рассеиваются/распадаются по миру в той же степени, как по делам и заботам текущего момента. Все же предыдущие ссылки окончательно обесцениваются. Мой мир — это мир вообще («Мой дом везде, где существует мир. Я живу везде» — Нижинский, 123), мое бытие — это бытие вообще, я — это другие: «Тат твам аси» (Я есть То, или Атман — есть Брахман).

Также как ранее неудовлетворенность расхожим «вытолкнуло» повествование из сферы «структур повседневности», так и на этот раз непредвзятость подводит к осознанию невозможности ограничиться лишь умозрительной комбинаторикой. Под сомнение ставится не только дискурсивная процедура поиска истины, но и сама истина индивидуализированной рефлек-

[143]

сии. Вменяемость любой аутентичности снимается, как снимается всякая потуга на индивидуацию в действиях сакрального единения. («Я убежден, что танец — явление религиозного порядка» — Бежар, 91). Сопричастность ко всему опыту мира («Я хочу танцевать, рисовать, играть на рояле, писать стихи…» — Нижинский, 111) не обязательно предполагает бесприютность и безысходность. Как последнее удостоверение можно еще предъявить весь мир, который удостоверяется уже не рефлексией и отсылкой к чему-то пусть и в самом деле «последнему и безосновному, но мистическим актом, непосредственного, до/пост–рефлектированного и до/пост–редуцированного полагания в контекст, полагания, исключающего и аутентичность и идентификацию. Максимальная концентрация на самости ведет к рассредотачиванию, полное обретение — к полной утрате, жест констатации — к жесту нигиляции, что не означает тотальную деструкцию структуры как таковой.

Если мы стремимся довести процесс до логического конца (комплексного субстанционального удостоверения), то вхождение в сакральную зону неизбежно, следовательно, мы вынуждены использовать соответствующую смысловую, дефиниционную и стилистическую технику. Имя Бога — постоянно встречается на страницах обоих автобиография, на него как истинную причину происходящего ссылается Нижинский, к нему постоянно обращается Бежар. Метафизическая сопричастность трансформируется в религиозное постулирование любви: «Я любил мечеть в Дакаре… Я любил море у Капри… Я любил потом погружаться в музыку Штокхаузена… Я любил драгоценности… Я до безумия любил кино… Я любил четыре последние песни, написанные Р. Штраусом.. Я любил поэзию Рене Шара… Я любил и буду любить свечи 'Опталидон'… Я любил музыку и голос Умм Кальсум… Я любил девчушку на Капри…» (Бежар, 214-217), «Я люблю Россию. Я люблю Францию, Англию, Америку, Швейцарию, Испанию…» (Нижинский, 29). Перечисление отдельных случаев подводит к необходимости оглашения тезиса: «Я люблю всех!» (Нижинский).

Охваченный мистическим пафосом, с точки зрения здравого смысла — немножко «crasy», впрочем точно также как и любой, жаждущий доискаться-таки до истины, а не просто постулировать ее в виде бравурного императива. Честность в поисках истины, также как практическая реализация честности, непременно рано

[144]

или поздно приводит к тому, что может быт диагностировано как клинический случай безумия. Утрата всех атрибутов индивидуальности, по фабуле сценария запущенного проекта, обычно квалифицируется как патология. Нижинский большую часть жизни провел к психиатрических лечебницах. Утратив свою самость, он тем самым был утрачен и для мира самостей, выпав из последовательности заданных по алгоритму («деятельных») шагов повседневности. Бежар до сего дня активно работает и «экзистенциальные опыты» не мешают ему успешно решать финансовые проблемы, что впрочем ни от чего не страхует в будущем.

Нелишне упомянуть еще об одном персонаже, который постоянно присутствующем на страницах обеих автобиографий — Ницше. «Ницше, осознав к концу жизни, что написал один абсурд, сошел с ума; безумие пришло к нему от страха, который внушили ему люди» (Нижинский, 106) и «Донн танцевал на стихи Ницше, единственный западных текст, который я счел достойным соперничать с индийскими и библейскими текстами» (Бежар, 177). Также как и Нижинский последние десятилетия своей жизни творец «Заратустры» находился вне реального мира «забот и хлопот». Но этим общее не исчерпывается. Но, как они «уходили», какими словами прощались с миром, что приносили из «того» опыта в моменты недолгого возвращения (дни и часы «просветления») позволяет наметить контуры и более существенных параллелей. Шаг за шагом оба постепенно теряли признаки индивидуальности, распадались на лики и маски, обезличиваясь в ипостастных метаморфозах. Пределом тенденции является идентификация с Абсолютом-Богом, трансформация себя-ограниченного в безраничный Мир.

На первых страницах своего дневника Нижинский пишет: «Я одновременно и человек и Бог… Я есть Бог, Бог — источник моего счастья» (Нижинскпй, 13). Высказывание, в котором мистический пафос переходит грань дозволенного в любой ортодоксально-институализированной религиозной системе и оборачивается кощунством. Завершаются записи фразой: «Бог Нижинский». Свои последние письма Ницше также подписывал именами, утверждая, что среди индусов он был Буддой, в Греции — Дионисом, Александром и Цезарем, был и Шекспиром, и лордом Бэконом, и Вольтером, и Наполеоном, и Р. Вагнером, и — просто

[145]

«Распятым», что прочитывается однозначно: в христианской европейской традиции такое именование отсылает только к определенном прототипу — Иисусу Христу. Легче всего отмахнуться от настойчивых повторений, списав подобные эксцессы на патологию, помрачнение рассудка или художественную метафоричность. Можно предположить и иной подход: доведения до финала процедуры идентификации, что значит «выпадение» не из бытия вообще, но из сегмента бытия, в котором это процедура организовывалась и разыгрывалась. И тогда следует признать, что предлагаемый Нижинским, Ницше или любым признаваемым душевнобольным по той же самой симптоматики итог — единственно возможный подлинный выход из создавшейся коллизии. А именно, либо отказ на каком-то этапе от дальнейшего вопрошания в рамках задаваемых парадигмальными правилами удостоверения (допроса-судилища) и удовлетворение предварительными и относительными результатами, либо использования иных путей, например, предлагаемых сакральной практикой или альтернативным культурно-историческим опытом. В последнем случае, естественно, с самого начала притязания на принципиальную автономность исключаются, ибо уже в исходной точке предполагается начинать не с декларации независимого, из себя исходящего и в себе замыкающегося, бытия, но с констатации своей неотделимости (не обязательно вассальной зависимости) от иного принципа, готовность выполнять акцидентальную роль «тени, отсвета, транслятора». Впрочем, утрата самости все равно неизбежна, вопрос лишь в том — добровольно ли это принять, или быть к тому приговоренным стилистикой совсем не оптимистического проекта самоудостоверения.

И в случае Нижинского, и в случае Ницше, скорее всего, мы имеем прецеденты абсолютного удостоверения, что в модусе «структур повседневности» просматривается как «выключенность». Отказ от продолжения попыток не всегда означает фиаско, это может быть следствием достижения полноты, когда большего и другого — «не надо», когда исполнились «все сроки», надежность оснований — безусловна, а Величие — обретено. Конечно, оба героя ушли из мира, в котором привычно развивается жизненная интрига современного европеизированного человека. Мир ими–такими особенно не интересовался, впрочем так же, как и сам этот мир, скорее всего, утратил для них всякую

[146]

привлекательность, а потому необходимость само–удостоверения в нем сама собой отпала. Они были устранены из контекста, но кто возьмется доказать, что сам контекст — не сон, однажды приснившийся то ли бабочке, то ли китайскому императору?

«Вечное возвращение» (символы / «великое вос–становление» репрезентации)
Личные дела, что складируются в канцеляриях учреждений, содержат не только написанные по формальной схеме автобиографии. В них также подшиваются и другие документы — подлинники и копии с печатями и подписями, заверенные по форме, подтверждающие те факты, о которых ты упоминаешь в автобиографии. Если ты намереваешься функционировать в контексте сегодняшней данности, то все равно, желаешь того или нет, ты вынужден подчиниться необходимым требованиям формализованной идентификации. Пресловутая «бумажка» — не только детерминатив советского «зловредного наследия». Мир буквально помешался на всякого роду «удостоверениях личности», тех знаках-значках, которые «доказывают» обоснованность тех или иных заявления-претензий.

Концептуальная основа всех подобных — ставка на выработку нормативной унифицированности — генетически восходит к просвещенческому оптимизму. Необходимость доказывать и удостоверять свое бытие «по форме» является потребностью, возможность же формы не вызывает особых сомнений. Разветвленная система распадается на множество операций — признание и доказательства, подтверждение и экспертиза, выдача «знаков и символов», действительных в тех или иных пределах, там, где они за таковые почитаются, т.е. где налицо стремление «признать как факт, что где-то действительно существует истинная и окончательно установленная норма» [10].

Норму устанавливает в данном случае сам человек, вернее, те люди, которые ритуальным социальным волеизъявлением (иногда самозванным) наделяются правом выдавать символические вердикты. Д. Юм стоял у начала институализации системы. Его исследование «О норме вкуса» касается частного вопроса оценки художественной формы, но по сходному сценарию проводятся экспер-

[147]

тизы и в других областях. Суть происходящего состоит в том, что постулируется необходимость законодателя, обладающего истиной, а потому имеющего право восседать в кресле судьи: «…только человека, обладающего здравым смыслом, сочетающимся с тонким чувством, обогащенного опытом, усовершенствованным посредством сравнения, и свободного от всяких предрассудков. можно назвать таким ценным критиком, а суждение. вынесенное на основе единства взглядов таких критиков, в любом случае будет истинной нормой вкуса и прекрасного» [11].

Все было бы хорошо, если бы и в самом деле можно было исчислить норму, а блюстителем ее назначить кого-нибудь более ответственного, нежели человек. Но — «чины людьми даются, а люди могут обмануться». А значит. ко всем несовершенствам метода — беспрерывное воспроизведение ситуации; необходимость открытия новых экспертных советов, при обнаружение новых горизонтов бытия; бесконечное дробление, рассеивание и специализация; ускорение и упрощение процесса, связанные-с интенсификацией субстратного материала, т.е. постановка всей процедуры «на конвейерный поток» и выработка упрощенных стандартизированных приемов, что неминуемо ведет к девальвации, перегрузкам, истощению и вырождению в абсурд самых разумных и «правильных» начинаний, — к этому прибавляются еще и сложности, связанные с непредсказуемой двусмысленностью человеческой природы как таковой.

Но парадокс (он же — и проклятие) заключается в том, что без принципиальной и тотальной сломки принципа, самого стремления удостоверить себя в модусе «структур повседневности», ориентированном на создание феноменологического резонанса, невозможно прервать процесс: механизм запущен, он продолжает работать, все чаще создавая печальные или потешные ситуации. Августин Блаженный не имел каких-то почетных, удостоверяющих его качественность званий, у Л. Толстого их также было не много, зато список «символов и знаков величия» г-на Солженицына займет не одну страницу. Членство Российской Академии Наук в XVIII веке с лихвой подтверждала «качественность личности», в то время как сейчас членство в той же академии может тешить лишь старческое тщеславие, и ничего

[148]

не доказывает в принципе не гарантирует того, что обладатель вожделенного «дипломчика» будет причислен к лику бессмертных. В мире едва ли найдется такой экспертный совет, который был бы непогрешим, так или иначе не дискредитировал бы себя ошибочными заключениями, т.е. оставался бы абсолютно (а в поисках истины собственного бытия, только абсолютность может удовлетворить) надежным. Иначе говоря, стремление созвать какой-нибудь «универсальное» и «абсолютно надежное» собрание экспертов с самого начала обречена, потому единственно, что остается — бесконечно вос-станавливать одну и ту же ситуационную модель публичного вопрошания. «Жажда знаков отличия» не столько глупа, забавна и порочна, сколько — безысходна, ибо на нее обречен практически каждый в контексте той реальности, в которой мы живем. Удостоверяют себя не только люди. Удостоверяет, презентирует, рекламирует, признается, исповедуется, доказывает свое бытие и окружающий нас повседневный мир вещей-ситуаций-событий, изобретая все новые и новые знаки и символы и своего присутствия и присутствия в бытии.

Но так было не всегда, а лишь с того момента «грехопадения», когда возникла потребность почувствовать свою отделенность (первозданное удивление от того, что Есть нечто) — корысть и гордыня, трактуемые как гордость и достоинство. Тут же и завертелось «вечное колесо» атрибутации, в орбиту которой включались все новые и новые элементы. Из арсенала убедительности вытеснялась вера и ее место заняли доказательства, отсылающие к «дурной бесконечности», по сути бесплодные и на поверку оборачивающиеся либо произвольным заклинанием фетиша, либо нескончаемой медитацией-игрой над все тем же простым и бесхитростным «It's me, o Lord!» — той точкой, от которой начинается восхождение к Величию.

Примечания
[1] Вспоминающие о других, великих и знаменитых, непременно также «попутно» скажут и о себе, и свою жизнь увековечат, озарив отсветом чужой славы.
Назад

[2] Г. Миш. «История автобиографии». Цит. по: Августин Аврелий. Исповедь. М., 1991. С. 379.
Назад

[3] М. Фуко. Воля к истине. М., 1996. С. 157-158.
Назад

[4] Здесь и далее цитаты приводятся по изданиям: Дневник Вацлава Нижинского. М., 1995; М. Бежар. Мгновение в жизни другого. Мемуары. М., 1989.
Назад

[5] Диоген Лаэртский. О жизни, учениях и изречениях знаменитых философов. М., 1979. С. 150.
Назад

[6] Любое автобиографическое повествование настаивает на истинности именно своего мнения. Автор порой унизительно просит, порой требует поверить только ему, будто бы только он способен поведать правду о себе: «…многие скажут, что я высказываю только свою личную точку зрения, но я убежден, что это верная точка зрения» (Нижинский, 11). Однако, подобные призывы — не более чем голословные утверждения, апеллирующие не к доказательствам и эмпирической вменяемости, но — к вере. Нижинский в качестве последнего аргумента привлекает Бога: им водит Бог. Разумеется, не все «признающиеся» столь откровенно указывают на источник своей уверенности: Бог как весьма сомнительная инстанция с точки зрения позитивистского канона не включается в число расхожих и безусловно доказывающих феноменологическую истину приемов. И тем не менее, требование веры — это, в итоге, последний и предельный аргумент, от которого зависит весь исход.
Назад

[7] М. Фуко. Воля к истине. М., 1996. С. 157-158.
Назад

[8] Платон. Собрание сочинений в 4 тт. Т. 2. М., 1993. С. 14.
Назад

[9] Борхес Х. Коллекция. СПб., 1992. С. 130.
Назад

[10] Д. Юм. Сочинения в 2-х тт. Т. 2. М., 1996. С. 636.
Назад

[11] Там же.


Новые статьи на library.by:
ФИЛОСОФИЯ:
Комментируем публикацию: Удостоверение личности


Искать похожие?

LIBRARY.BY+ЛибмонстрЯндексGoogle
подняться наверх ↑

ПАРТНЁРЫ БИБЛИОТЕКИ рекомендуем!

подняться наверх ↑

ОБРАТНО В РУБРИКУ?

ФИЛОСОФИЯ НА LIBRARY.BY

Уважаемый читатель! Подписывайтесь на LIBRARY.BY в VKновости, VKтрансляция и Одноклассниках, чтобы быстро узнавать о событиях онлайн библиотеки.