Имитация истории и риторические фигуры советской мифологии

Актуальные публикации по вопросам философии. Книги, статьи, заметки.

NEW ФИЛОСОФИЯ


ФИЛОСОФИЯ: новые материалы (2024)

Меню для авторов

ФИЛОСОФИЯ: экспорт материалов
Скачать бесплатно! Научная работа на тему Имитация истории и риторические фигуры советской мифологии. Аудитория: ученые, педагоги, деятели науки, работники образования, студенты (18-50). Minsk, Belarus. Research paper. Agreement.

Полезные ссылки

BIBLIOTEKA.BY Беларусь - аэрофотосъемка HIT.BY! Звёздная жизнь


Публикатор:
Опубликовано в библиотеке: 2005-02-22

Соколов Е. Г.
Имитация истории и риторические
фигуры советской мифологии

«Мифологическое мышление может оставить позади
свои прежние формы, может адаптироваться к новым
культурным модам. Но оно не может исчезнуть оконча-тельно»
М.Элиаде. Аспекты мифа. М., 1996 г., с.8

Прошедшее почти всегда вызывает любопытство. Притягатель-ность феноменов прошлого можно объяснять как угодно. Но если исто-рический интерес трактуется не только как личная прихоть или празд-ный каприз декаденствующего духа, но как заслуживающая внимания и интеллектуальной работы область, то непременно среди обоснований отыщется расхожая максима: знание (или понимание) прошлого дает шанс определить настоящее в его подлинности и предугадать будущее. Расхожая банальность реабилитирует и саму антикварно-некрофильскую склонность, и ее преданных адептов — неофитов и профессионалов, — возведя тем самым всю сферу истории на пьеде-стал социально значимых установлений, а процесс институализации любопытства в соответствующий раздел знания обретает тем самым черты благонадежной респектабельности. «Незнание прошлого не только вредит познанию настоящего, но ставит под угрозу всякую по-пытку действовать в настоящем» .
Здесь не место подвергать сомнению утверждение и проверять, насколько требование гарантий понимания настоящего (с помощью прошлого) или прошлого (с помощью настоящего) правомерно и кор-ректно постулировано. Важнее констатировать присутствие неких по-зиций, между которыми так ли иначе устанавливается натяжение (Прошлое — Настоящее/Будущее), и операционное сечение, по кото-рому скользит сама возможность конструирования специфического дискурса (Понимание). Провозглашение дистанции, и временной и пространственной, дает шанс остаться в положении «подвешенности» (между), и при этом, через процедуры идентификации, ликвидировать вероятность разрыва, отменить последовательность трансформаций, выйдя в итоге в пределы неизменности (Сущности). Методика вы-страивания общего смыслового полотна и соответствующего ему ландшафтного оформления может быть весьма разнообразной. Кон-кретная «работа» зависит и от индивидуальных пристрастий и от мен-тальных интенций, отсылающих к принципиальным основаниям экзи-стенциальной позиции.
Традиционная для западно-европейского канона форма корреля-ции отстоящих доминант в последние триста лет, историческая транс-позиция материала, вольно или невольно, по шаблону «контрадиктор-ных предположений», таит и скрывая, и обнажая, свою оппозицию, бинарную противоположность — мифологическую транскрипцию, именуемую по разному в той или иной демаркационной система — мифологическое сознание, мифологическая реальность, мифологиче-ские пространство и время и т.д. Терминологическое указание в тех или иных умозрительных построениях может быть совсем иной: атри-бутация оппозиции происходит в силу установленных пределов, кото-рые формуются общей матрицей, и ментально и дискурсиво погружен-ной в традицию. Поэтому правомерно двигаться в знакомом направле-нии-форваторе, производя экспертизу именно в данной позиционно разграниченной плоскости. Иначе говоря, сознательно ограничивать горизонт возможных проблем заявленным противоположением, отда-вая себе отчет в том, что возможны и иные стилистические манеры, полученные же результаты «раскладывать» по данной схеме.
Истории противостоит миф. Соответственно, редуцирование в тот или иной сегмент данности — форму, структуру, процесс, явление, последовательность, рефлексию, медитацию и пр. — провоцирует и вектор движения.
Проект «историчности», также как и многие другие проекты ново-европейского сознания — метафизика, позитивность, наука, искусство, политика, экономика и пр. — за последние 100 лет претерпел ряд су-щественных метаморфоз. Это дает право говорить если не об его фак-тическом завершении, то, во всяком случае, о некой растерянности, смысловой усталости и относительном безволии, которые также свой-ственны многим фаворитам прошедшего века. Не то, чтобы объектив-ность (так условно назовем зону, в которой группируются все родст-венные дифиниции-структуры вроде реальность, опытность, пози-тивность, рациональность, историчность, научность и пр.) полно-стью и окончательно дискредитирована и загнана в отрицательный сектор отношений. Однако, Иное, «Иное-свое» же, бинарно-оппозиционное, уже не вызывает столь однозначного осуждения, но, напротив, пробуждает искреннее любопытство — и рефлексии и собы-тийности. Иногда же обнаруживаются и вовсе скандальные ситуации «подмены смысла», сознательное или бессознательное смешение по-люсов при маниакальной установке оставаться «только» и «чисто» одним.
Такие скандалы в художественной сфере хорошо знакомы: клас-сицистическая нормативная фигуративность не является уже едино-личными узурпаторами всей области. Однако и в цитадели «реали-стичности» при скрупулезном анализе отыскивается противополож-ность, а амбивалентность всякой констатации оказывается неотъемле-мой чертой любой методики моделирования. Например, согласно со-циологическим данным П.Сорокина 97% всех произведений живописи и скульптуры, которые были созданы в Европе в XII — XIII вв., было санкционировано религиозной устремленностью, а потому стилистиче-ские особенности зависели от концептуальных канонов, которые не слишком принимали в расчет параметры человеческих физиологиче-ских и психологических возможностей. Это, естественно, предопреде-лило усложненную последовательность символических актов, вне ко-торых ни само произведение, ни его восприятие не могли (и не могут) состоятся/случится. К XIX процент непосредственно связанных с са-кральностью произведений искусства сократился до 10 , т.е. концепту-альный террор был вроде бы устранен, а творение художника уже не обязано было «прикладываться» к чему бы то ни было, а значит могло «опереться» на феноменологическую данность, как на свою, так и на создателя/зрителя.
XIX в. громогласно заявил о своей приверженности позитивной ориентации, что в области живописи и скульптуры нашло воплощение в практически безраздельном доминировании реализма как концепу-ально-конструктивной установки, опиравшейся на «перцептивные воз-можности человека». Прямая перспектива живописного полотна, трак-туемая как «естественная позиция человеческого глаза», будто бы спо-собная с наибольшим приближением передать эффект непосредствен-ного впечатления, а потому адекватнее всего вбирающая и сохраняю-щая образы реальности, — и до сего дня является самым притягатель-ным стилистическим приемом для «любителей искусства». Так вот, сама прямая перспектива, оплот благонадежности и символ реалистич-ности, на поверку оказалась ничуть не меньшей условностью, чем пер-спектива обратная, ей противостаящая. Реалистически, т.е. перспек-тивно представленный на картине предмет — «имитация предметно-сти», фальсификация самой же реалистичности, мифологизация со-стояния «прельщения» (или самообольщения), когда при самовнуше-нии используется иная, прикрывающая декларативно-концептуальные основы, технологическая последовательность. Тем самым программи-руются/провоцируются двусмысленность и скандальность всей ситуа-ции. П.Флоренский в работе «Обратная перспектива» прекрасно про-демонстрировал, что «перспективный образ мира — ничуть не естест-венный способ созерцания», а «перспективная картина мира не есть факт восприятия, а — лишь требование, во имя каких-то, может быть, и очень сильных, но решительно отвлеченных соображений» . Поэтому «обучение перспективе есть именно дрессировка» , приучение (или внушение) за реальность почитать нечто Иное, публично отрекаться от него, но, подчас о том искренне неведая, помещать Иное в привычном, знакомом и безобидном, контексте традиционной морфологической цепочки.
Получается, что религиозный диктат устранен, но сама установка на условность, поменяв личину, и технологически и конструктивно осталась: мистификация не желает быть названной. Впрочем, иначе и не могло быть.
Аналогичные «операции сличения» можно произвести практиче-ски в любой бинарно-оппозиционной связке: почти всегда обнаружит-ся неправомерность присвоение чужого имени — имени Другого. Ме-нее привычно, хотя столь же очевидно, это прослеживается и в области «пространственно-временной соотнесенности», что артикулируется с помощью либо исторических, либо мифологических констант.

Симптомы. Интерес. В общем-то мифы никогда не были обделе-ны вниманием. Вряд ли было время, которое оставалось бы полностью равнодушным к мифологической сфере. Однако то место какое миф занимает в современном знании, и не только гуманитарном, дает повод для подозрений: как угодно аргументированная, в том числе и объек-тивно-научно, озабоченность выступает лучшим свидетелем «присут-ствия» сходного напряжения и в самой новоевропейской культурно-культурологической зоне. Бесчисленное количество работ, появивших-ся в ареале европейской интеллектуальной операционной модели за последние 100 лет, посвящены изучению мифологической области, которая уже не является корпоративным делом профессиональных религиоведов или этнографов. Без преувеличения можно сказать, что ныне мифы изучают и к ним так или иначе обращаются представители едва ли ни всех исследовательских специальностей, от искусствоведов до физиков, медиков и математиков, что не вызывает недоумения. «Пикантность» же ситуации состоит в том, что большинство придер-живается вполне традиционных для нашего знания методологических установок, опираясь на них в своих экскурсах, признют допустимость «совмещения» или инвестирования в иной контекст привычных спосо-бов манипулирования. При этом настойчиво повторяется, что речь идет об «еще одном аспекте», который без труда интегрируется в общую логическую конструктивную схему. «Мифологическая переменная» (или константа) входит в любую формульную последовательность, она включается в «джентльменский набор» профессиональной компетен-ции.
Присутствие. Сегодня не требует доказательств положение, что мифологический ракурс онтологической статуарности является одной из важнейших доминант человеческой экзистенции: мифологические волновые интенции иллюминируют сквозь всякий волевой акт или умозрительный жест, пронизывая насквозь культурный саунт и резо-нируя в любой дискурсивной системе. Миф, мифотворчество, мифоло-гическое сознание, мифологическое восприятие мира, мифологическая реакция, или, в самом общем виде, мифологический способ моделиро-вания и «реального и трансцендентного» пространств прослеживается везде и всегда. Масса работ как раз и посвящена «обнаружению и атрибутации присутствия». Это закономерно: ни одна «вещь» не мо-жет быть «абсолютно не-мифической», как бы она не тщилась в само-презентации откреститься от мифического аспекта, — ибо сама техно-логия «овладения» скользит по натянутому между полярных крайно-стей канату, сопрягая и подразумевая обе доминанты.
Частота. В вербально-иконографическом оформлении повсе-дневного полигона системы и структуры — звуковые и образные зна-ковые последовательности, концентрированные точки-блоки, вокруг которых складывается жизненная интрига и которые, в свою очередь, моделируют возможную вариативность контекста, перечисляя и пред-лагая альтернативы, — которые так или иначе, прямо или опосредо-ванно через принудительную связку шагов отсылают к «историчности» или «мифологичности», занимают одно из центральных мест.
Такое изобилие мифологических или открыто претендующих на мифологический режим презентации персонажей и сюжетов, какое со времен декаданса наблюдается в европейском искусстве, не было свой-ственно художественной сфере в предшествующие два века. «Эвриди-ки и саломеи заполонили подмостки», став «рабочими приемами» самых разных, ориентированных на «символическую впечатлитель-ность», стилистических манер. Не менее радикально о своей привер-женности «мифическому», через навязанную «при введении в оборот» коннотацию, заявили и «стилизаторские» технологии, практикующие морфологические фигуру нео- (или прямого «ремейка») в качестве художественного выразительного приема. Мифологическая провока-ция, т.е. воспроизведение в пределах художественной реальности ат-мосферы «архаической повествовательности», знакомой по дошедшим до нас мифологическим системам, также является расхожим шаблоном европейского искусства ХХ века .
Далее. Эпитет «исторический» сегодня без всякого напряжения прикрепляется к любому «означающему», благодаря чему формируется своего рода смысловая «сетка», сквозь которую пропускается, с поло-жительным или отрицательным знаком, событийность, а также реак-ция на нее. Террору «исторической оценки» подвергается любой онто-логический факт вне зависимости от того, «раскладывается» от по данной схеме или нет. И это не только целенаправленная атака репрес-сивных политических или логических тотальных структур, но, что гораздо важнее, обиходная привычка, некоторая операционная неиз-бежность-утварь, без которой не может ни начаться, ни продолжится, ни осмыслится мир «слов и вещей». Разумеется, такая чрезмерность порождает подозрение типа «а был ли мальчик».

И мифологический мир, и исторический мир в различных комби-нациях исчерпывают горизонт возможных сопряжений. Оба проекта, вне зависимости от того, кем они однажды были «запущены» (метафи-зикой, логикой, онтологией или непосредственностью «здесь-бытия») по инерция вопрошания ставят традиционную последовательность проблем — о конце, о начале, о процедурности и, конечно же об иден-тификации. Поэтому подведем итог.
Диагноз. Если ограничиться при описании последнего столетия категориями заявленной бинарной пары, то естественнее пользоваться параметрами и категориями примыкающими к мифологическому по-люсу, а не к историческому. Иными словами: перед нами по преиму-ществу мифологический спектр возможностей, из него запрашиваются основания, из него формируется реальный контекст жизненных проце-дур. При этом фразеологически чаще всего используется набор конст-рукций, более привычных как раз для противоположного полюса, ис-торического. В результате создается странная на первый взгляд ситуа-ция: благодаря откровенной фальсификации и подмене, происходит имитация Иного, т.е. имитация историчности, имитация истории как таковой. В этом отношении можно заявить с известной осторожностью, что история кончилась (с Гегеля ли, после него, с Хайдеггера ли, какая разница) — или так и не началась, а «обывательская жизнь» скользит по удобному руслу мифологической транспозиции.
Все атрибуты мифологической ситуации без труда обнаруживают-ся в конкретике социальной жизни, как отечественной, так и зарубеж-ной (разумеется речь идет о системах, развивающихся в западно-европейской культурной парадигме). Проиллюстрируем сказанное.

Символическая кульминация утверждения нынешнего, сегодня на-зываемого демократическим, социального миропорядка — Великая французская буржуазная революция, назвавшая морфологическое зер-но в фразеологии и онтологии «liberté — egalité — fratеrnité», что по-том станет мифологической эмблемой и иконографическим детермена-тивом западно-европейско культурологической системы кодировки и распечатывания, — явилась отправной точкой при формировании ми-фологического канона. К началу нашего века сложившийся стандарт уже не подвергался, во всяком случае на уровне обывательского созна-ния и обслуживающих его идеологических форм, существенным изме-нениям, вошел в полосу дублирования и экстенсивного умножения. Ретроспективно, в качестве предыстории, подверглось ревизии все прошедшее: оно «подтягивалось» под фиксированный стандарт, веду-щим мотивом которого была абсолютная, непоколебимая уверенность, даже если она и сопровождается оговоркой «наилучшая из всех прин-ципиально возможных», в том, что подведен, в конструктивном и кон-цептуальном отношениях, итог многовековых усилий и забот человече-ства. Все, что было — лишь подступы. «Поистине, если где можно говорить об идеологических надстройках над экономическими форма-ми жизни, так это здесь, у историков культуры XIX в., слепо уверо-вавших в абсолютность мелкой буржуазности и расценивающих все-мирную историю по степени близости их явлений к явлениям второй половины XIX в.» .
Разумеется, теоретически постулат был сформулирован много раньше, в век Просвещения, когда европейский теоретический истеб-лишмент сам себе определил место в авангарде развития, а все же остальные социальные и культурные матрицы, в зависимости от того, насколько они соответствовали пропагандируемому и до сего дня всем навязываемому эталону, распределялись по шкале «прогрессивности и отсталости». Это был рационально-логический центризм, который лишь формально апеллировал к эмпирической обустроенности. Про-игранный мыслителями сценарий, многократно усиленный теоретиче-скими изысканиями в конкретно-прикладных сферах знания, был усвоен добропорядочным буржуа, который в своем жизненном проекте руководствовался приятной для него схемой, в основе которой «лежит непоколебимая вера в безусловную ценность, в окончательную завер-шенность и, так сказать, канонизированность, вознесенность почти в область метафизическую, буржуазной цивилизации второй половины XIX в., т.е. кантовская, хотя бы и не прямо от Канта берущаяся, ориен-тировка» .
Мир неизменных, вечных и совершенных сущностных форм во-царился наконец в человеческой истории, а значит сама история как способ связывания-соотнесение двух отстоящих фрагментов, как воз-можность осуществления такой связи, как метафизический изыск-чрезмерность, оказалась не нужной и без труда уступила место мифу. «Миф представляет собой постоянное и назойливое домогательство, коварное и непреклонное требования, чтобы все люди узнавали себя в том вечном и тем не менее датированном образе, который был однаж-ды создан, якобы на все времена. Ибо Природа, в которой заключают людей под предлогом увековечения, в действительности представляет собой Обычай» .
В нашем случае «Обычай» определяется горизонтом обыватель-ских возможностей среднестатистического буржуя, усвоившего неза-мысловатые поведенческие и интеллектуальные стереотипы своего времени и своего места. Это подтверждается в том числе и тактиче-скими фразеологическими клише типа «испокон века человечество», «естественные для человека желания ( мысли, поступки и т.д.)», «свойственные человеческой природе стремления», «нормальная чело-веческая реакция» и др., в которых как «само собой» подразумевается и концептуализируется-утверждается «универсальная» истинность индивидуальной или общественной жизненной позиции. «Буржуазная идеология постоянно преобразует продукт истории в неизменные сущ-ности ... пытается затушевать непрерывный процесс творения мира, превратить миф в застывший объект вечного обладания, инвентаризо-вать свое имущество» .
Иными словами: за образец берется сформировавшийся в среде «среднего класса» жизненный стандарт, он провозглашается универ-сальной моделью, в которой с максимальной полнотой и естествен-нейшим образом реализуется человеческая природа как таковая (все иное в таком случае оттесняется в зону «ущербности и извращения»), в результате легализуется и получает санкцию на вечность тщеславие «европеизированного филистера».
Такая процедура «выбрасывает» из логики исторического разви-тия любую оценку или самооценку, а отношение отстоящих друг от другу в пространстве и времени точек строятся не по принципу «дис-танцирования и соотнесения», но — уподобления, идентификации с шаблоном, импатических корреляций. В Другом не только отыскивают стигматы собственных характеристик, Другой поглощается, нигилиру-ется, а разрыв устраняется не «связыванием и скольжением» по канату, натянутому над разрывом, он, разрыв, упраздняется, а вместе с ним и пространственно-временная длительность. При такой интерпретации, все прошедшее может описываться — и описывается в расхожей кос-тюмной историчности масс-культуры, масс-искусства, масс-исследования (серии популярных и популяризаторских рубрик), масс-объяснения, т.е. в зонах, обслуживающих законолюбивого обывателя, — лишь в плоскости уподобления (вербальная фигура «испокон ве-ков») с помощью подразумеваемой или прямо проговариваемой рито-рической толковательной стратегии (обороты вроде «в древнем Риме жили такие же люди как и мы, только у них не было телевизора»). Естественно, что любой «достоверно установленный факт», всякая подлинность или аутентичность, навязчивость уточнений и детализа-ций, архивариусная выверенность, точность пространственно-временной маркировки и пр. лишены всякого смысла, они не «прибав-ляют историчности», они ее лишь имитируют, ибо режим умозритель-ных пробросок при умножении эмпирической фактологии не изменяет-ся: фактура материала нанизывается на остов мифологическойх интен-ции. Конкретность аксессуаров здесь выполняет роль изобразительного элемента художественной выразительности, где незнакомая и подлин-ная деталь-вещь восхищает или просто разнообразит контекст своей безобидной феноменальной экзотичностью.
Впрочем, такую же ситуацию можно наблюдать и в других сфе-рах жизни современного человека : имитация желания в формах рек-ламного террора, имитация политики в карнавале предвыборных, по-ствыборных, юбилейных и проблемных ток-шоу, имитация сексуаль-ности в образцах порнопродукции, имитация реальности в беспрерыв-но разыгрывающихся формах агона, наконец, имитация самой имита-ции в кодексах-мифологемах американского (европейского, немецкого, французского и др.) образа жизни (стандарта).

Аналогичные тенденции свойственны не только буржуазному веку европейской традиции. Не менее, а может быть и более, мифоло-гичной была и советская социальная реальность. Конкретные иконо-графические и фразеологические обороты разумеется были иными, но те же самые смысловые зоны, зоны мифологического напряжения, пронизывали как повседневность советского человека, так и методоло-гические-идеологические репрессивные конструкции, конкретные дис-курсивные практики. Советская социалистическая действительность, тот 70 летний астрономический временной цикл, который прошел бук-вально на глазах одного поколения — уникальная модель обществен-ного мироустройства. В какой-то степени, перед нами — схема дина-мических метаморфоз, которые на другом временном полигоне были «запачканы» длительностью, предполагали работу нескольких поколе-ний, а потому процесс их прояснения был более трудоемким: требова-лась существенная реставрация и фильтрах сохранившихся волей слу-чая феноменов. Здесь же перед нами сжатый компендиум, логическая процессуальность, опирающаяся на рефлексию, т.е. постоянно вопро-шающая саму себя о своих собственных структурах и актах.
Вопреки а может быть и благодаря упорной самопрезентации, декларативная навязчивость который непроизвольно вызывает подоз-рения, способ конструирования социальной реальности, также как и в случае с «буржуазной повседневностью», менее всего описывается позитивными терминами, а созданная система абсолютно голословно претендовала на эмпирическую исчерпаемость и своих ментальных форм и своих функциональных очертаниях. Общей контекст экзистен-циальной артикуляции естественно описывать не в терминах, конноти-рующих с реальными характеристиками феноменов, но, напротив, в той плоскости, которая более свойственна иному полюсу и который в самом общем виде может быть обозначен как трансцендентность. Если точнее — религиозность. Тот сценарий, который проигрался за 70 лет почти полностью полагался в сфере сакральности, опирался на доми-нанты мистического плана, вне которых происходившее остается неяс-ным, абсурдным, лишенным смысла. «Сакральная цивилизация» — определение тотальных формаций, без остатка центрированных на трансцендентном источнике, в нем находящим оправдание и цель и полностью подчиненных диктату не выводимому из реальности прин-ципу, —с наибольшей точностью выражает суть рассматриваемой структуры. Советское обществе — общество мистической сопричаст-ности, общество беспрерывного литургического действия, горячей и неудержимой религиозной работы, охватывающей всех, касающейся всех прямо и непосредственно, и полностью поглощенной реализацией масштабного проекта, вне которого все теряло всякий смысл.
Социалистический универсум без труда формуется и выговарива-ется с помощью терминов христианской драматической эсхатологии, без которой он никак не верифицируется, даже не имеет шанса развер-нуться в какую-либо доступную рациональной рефлексии разграничен-ную координатами сетку: он исчезает, теряется, распадается на неорга-низованные сегменты, связь между которыми установить невозможно.
Впрочем, скрупулезное обнаружение параллельных звеньев, уста-новление терминологического соответствия в общей концептуальной матрице — предмет отдельного и длительного исследования. Здесь же нас интересует лишь один аспект, а именно: та имитация исторично-сти, которая и в случае советской сюжетной интриги проявилась не менее рельефно, чем в буржуазной, западной.
Естественно, что начать следует с «общей картины мира», косми-ческого уклада, который являлся основой для риторической фигура-тивности, тех конкретных образов и состояний, которые пронизывали систему, создавали монографический канон, который к моменту апо-гея, эру схоластического штудирования 60-70 гг, уже почти полностью избавился от всякой смысловой многоукладности. Те же дессидентско-декаданские вкрапления, которые спонтанно время от времени обна-руживались и доставляли хлопоты власти, вряд ли могли всерьез пре-тендовать на кардинальную реконструкцию повседневного ландшафта и были, скорее, всплесками «героического энтузиазма», генетически сформованными в пределах ведущего стандарта, а потому концепту-ально являлись лишь зеркальном отражением доминант той же самой измерительной смысловой линейки.
Речь идет о постулатах, основах, которые в простом и доступном виде содержались в любом теоретическом компендиуме и практически без существенных изменений циркулировали между реально-бытовой и доктринально-апологетической сферами, создавая и рефлективный и бытийственный фонды, формируя соответствующий ментальный «са-унд», в общем-то не вызывавший особых возражений хотя бы потому? что эти положения не были оригинальны и в западно-европейской традиции уже со времен классицистического установления фокусировали «само собой разумеющейся» обыватель-ский спектр .
Постулаты. Открытость. Мир не закрыт от человека, ни одна из форм принципиально не отделима от него непроходимой гранью. Все случающееся и случившееся доступно пониманию и осознанию. Соизмеримость и соотнесенность обосновывается прежде всего не генетической и морфологической общностью. Связующим звеном ме-жду миром и человеком выступает гипертрофированная властная ра-циональность, которая путем постепенной таксономии, создания все более компетентного и обширного перечисления, беспрерывного уни-версального каталогизаторского сосредоточения в состоянии исчислить мир, представить адекватную ему схему уровней и подуровней. Более того, мир в своих сущностных характеристиках, истинности онтологи-ческих и метафизических основаниях, постижим в принципе, а веду-щие тенденции вычленяемы из общего потока непрерывных метамор-фоз. Поэтому главная задача технологии овладения — отыскание и дальнейшее тиражирование методологических приемов. Сопряжение человека и мира происходит в ракурсе феноменального сечения, поле которого задается интеллигибельным заинтересованным вопрошанием. Познаваемость базировалась на уступке (понимаемости) и допущении (человек-рациональный, человек-реальный).
Тоже самое касается и всех возможных спекуляций на материале, связанном с развитием человеческого общества, тех состояний, форм и процессов, которые происходили в течении тысячелетий. Все происхо-дившее, Прошлое достижимо так же, как и Настоящее: и то и другое по смыслу и характеру суть одно и то же. В социальном мире всегда действовал один и тот же, познанные и без труда узнаваемый, геш-тальт, а трансляция одной конкретной системы в другую состояла в отыскании и правильной маркировке лукаво-переменчивых обликов неизменных сущностных основ. Патетически-романтическая поэтика производительных сил и производственных отношений, классовых разграничений, базисных и надстроечных таксономий, живописное описание формационных метаморфоз и героических последствий тра-гического противостояния отнюдь не-мирного конкурирующих групп, наконец, общий пафос беспрерывной тотально-фатальной борьбы, которая роковым образом пронизывает всю человеческую историю до самого финала, до наступления эры благоденствия, —все это, разуме-ется, мало способствовало историческому пониманию социальной действительности. Универсальная матрица с ограниченным набором переменных, места которых занимали в зависимости от региона и вре-мени конкретные персонажи и события, позволяла ликвидировать про-странственно-временной разрыв, и наложив по кальке одну точку на другую без труда «перемещаться» в любую эпоху.
Исторического сопряжения происходило с помощью процедур отыскания и оглашения в любом контексте социологической неизмен-ной, которая мистическим образом присутствовала везде и всегда, и непременно отсылала к истоку.
Телеологическая обреченность. Происходящее имеет цель. Череда происходящих в истории метаморфоз есть устремленность к предо-пределенному финалу, что будет достойным венцом и наградой всех усилий. В прошлом люди, наделенные пророческим даром, могли так же предчувствовать итоговые торжества и своими неустанными хло-потами всячески способствовать приближению золотого века, хотя и не ведали, как именно, реально-технологически, это произойдет. И осознание конкретных механизмов глобальной трансформации, и ра-дикальное обновление всего универсума — вопросы «Срока» и «Усло-вий», поэтому не вина, но беда предтеч, что они оказались «не в том времени». Цель не могла и не может реалпзоваться мгновенно и в любой момент, для этого требуется длительный период созревания и подготовки, испытаний на прочность. Кроме того, она не может со-вершится без труда, сама собой. Необходимо человеческое рвение, серьезные и сосредоточенные старания. Однако, вопреки любым пре-пятствиям, конец рано или поздно, но все равно наступит: позитивный исход-апофеоз неизбежно, так же как и то, что однажды смысл и цель воплотятся во всем объеме своих совершенных абсолютных форм.
Важно отметить не только оптимизм и неистребимую веру, но и момент «выстраивания» или «выжидания» ситуации, а также то, что конкретика завязывается на целенаправленых поступках-деяниях, ко-торые вкладывались в перечень условий наступления: «если» очерчи-вает зону, вокруг которой группируется и теоретическое и волевое практического внимание. Излишне уточнять, что по сути оно фокуси-руется вокруг абстрактной реальности.
Далее. По мере приближения к концу, атрибуты и характеристики собственно исторического развития, даже в их мифологическом описа-нии конкретных «объективных законов общества», постепенно исче-зают, вымываются из социального контекста, он становится все более монотонным и бедным на какие-либо уточняющие детали. Под общий фон нивелируются отдельные параметры, время и пространство стано-вится все труднее маркировать по каким-либо индивидуализирован-ным знаково-символическим комбинациям. Иными словами, происхо-ди планомерное уничтожение всякой дискретности. Осуществление смысла осознается как наступление неизменности, что означает конец истории как проекта, стратегически нацеленного на разнородность и изменяемость.
Вполне естественно, что и цель, и механизмы ее достижения в та-кой изобразительной координационной последовательности, прекрасно известны прошедшим инициацию адептам, впрочем — и противникам также.
Коммунистический мифологический рай и буржуазный мифоло-гический рай похожи друг на друга: оба допускают и всеобщность, и обновление, и фиксированную итоговую концептуальную неизмен-ность. Оба, и это хочется еще раз подчеркнуть, его описывают в сугубо позитивно-научных (экономических, психологических, социологиче-ских, политологических и пр.) терминах, всячески открещиваясь от религиозно-мистических коннотаций.
Теперь — риторические мифологические фигуры, пронизы-вающие весь дискурсивный контекст, в том виде, в каком они фигури-ровали прежде всего на уровне бытовой повседневной практике, струк-турно моделируя практические все сфере возможных, и мыслимых и дозволимых, проективных пробросок.
Общинность. Грядущее безвременье, та цель, к которой притяги-вается вектор неизбежности, — не индивидуальное и не уникальное состояние, даруемое единицам за особые доблести, но ситуация кол-лективного обретения, результат совокупных усилий всего человечест-ва. Вне зависимости от того, сознательно или интуитивно совершается конкретная работа иллюзорно обособившейся автономной структуры (отдельного человека или социально различаемого формообразования), она все равно является частью силового центрированного рывка и способствует прорыву в безвременье конечной ситуации. Все так или иначе трудятся над общей задачей — все в той или иной мере получат приз.
Радикальная трансформация или глобальное преображение «вся-кой твари», причем не только тех, кто будет присутствовать в самый момент свершения и станет непосредственным участником «армагед-дона», но и все, однажды жившие, телесно исчезнувшие, но продол-жающие незримо, мистическим образом присутствовать в совокупном человечестве, «приложившись к нему». Однако только «доказавшие» обоснованность своих притязаний будут впущены — лишь достойные войдут в вечность (“останутся в истории навечно”)
Формула «касается всех» (вариации могли быть самыми различ-ным — «никто не уйдет от суда истории» и др.) акцентировала и акти-визировало как мистическую сопричастность, соборность, так и осоз-нание, что включенность в историю неизбежна, тем самым изначально отвергала любую возможность увильнуть или отказаться.
Жертвенность. Грядущее не может наступить без принесения на алтарь «миллионов и миллионов». Беспрерывная жертвенность — неизбежные компонент и необходимое условие наступление конца. Тематика «вселенского ветра», «мирового пожара», охватившего и охватывающего все уровни бытия, добровольного или принудительно-го разрушения-взрыва, в процессе которого погибает все несуществен-ное, недостойное, пагубное и ненужное, являлась не только иконогра-фическим образом, красной нитью прошедшей сквозь советское худо-жественное творчество. На повседневном уровне это играло регуля-тивно-дидактическую роль, реабилитируя лишение и изъяны сущест-вования, придавая им даже соблазнительные черты. Принципиальный настрой на серьезность и сосредоточенность в совокупности с взволно-ванностью и экзальтированной непосредственностью были теми необ-ходимыми состояниями, в пределах которых борьба, сопротивление, преодоление и пре-восхождение (и индивидуальные и коллективист-ские потуги) присутствовали с полным правом и не требовали никакого дополнительного разъяснения. В сущности они выступали имманент-ными чертами исторической реальности, ее фатумом и проклятием, но также и способом проверки на прочность и качество, измерительной линейкой, по которой разграничивался человеческий субстрат, — про-цедур пространственно-временного разворачивания, «предыстории», т.е. того периода, а сюда входило все, кроме Будущего, что предшест-вовало Обретению. Разумеется Наступление характеризуется прекра-щением социальной конфликтности, что однако не означает полное прекращение борьбы — она продолжится в других обличьях и сферах, прежде всего в области «индивидуального самоотчуждения». Другими словами, выход из потока изменяющихся форм был возможен только через жертву, только ценой отчуждения ряда характеристик, прежде всего ценой утраты автономности, что всегда является процессом дос-таточно болезненным.
Жертва не бывает «слишком великой», ибо она никогда не может соизмеритьcя с величием тотального принципа. Более того, сам акт жертвенного отчуждения, если он совершается сознательно, может в какой-то мере компенсировать возможные неудобства: обещания слишком заманчивы, итоговый приз, даже если в реальности ты как автономная и самодостаточная система и будешь лишен возможности им наслаждаться, все равно станет, через мистическую сопричастность всех верных, в том числе и твоим достоянием. Гарантии обретения вечности настолько неопровержимы, что они позволяют совершенно безответственно относится даже к собственным телесным импульсам вплоть до полного добровольного отречения от жизни.
Милитаристская фразеология и иконорафия, ставшие характер-ными чертами даже вполне мирных лет, как раз и формировала соот-ветствующий настрой, мобилизуя постоянную готовность жертвовать и собой и другими.
Духовность. Концептуальная несогласованность и неразрешимые теоретические затруднения, с которым постоянно сталкивалась социа-листическая метафизическая рефлексия когда пыталась как-то соотне-сти материальное и идеальное, делали явным в общем-то и без того очевидное на уровне повседневно обиходной практики положение, парадоксальное лишь на первый взгляд, но вполне органичное в общей координационной сетке. а именно — примат духа над телом. Противо-стояние двух ипостасных ликов бытия, что было и есть одной из глав-ных проблем христианской онтологии, здесь наконец раз и на всегда разрешалось. Бесчисленные декларации о приоритетности материаль-ности над идеальностью, постоянство, с которой они повторялись в любом контексте, а также лапидарная и последовательная прямоли-нейность выговаривания, лучше всего комментировали и обрисовыва-ли ситуацию самовнушения и самообольщения, стремление теоретиче-ски желаемое выдать за тактически действительное. На деле же пре-небрежительное отношение именно к материальности (бранливое соот-несение ее, когда она реализовывалась в вещественную данность, с «буржуазностью») стало концептуально-регулятивным рефреном, эта-лонным поведенческим праобразом, одним из примет благонадежно-сти и теоретической состоятельности. Феноменально-материальная сфера вообще имела тенденцию к вытеснению в зону «не стоящего внимания» и «несуществующих проблем». Реальные отношения строи-лись едва ли ни при полном игнорировании материальных, телесных параметров. Противоположное вызывало недоверчивое предубежде-ние. Корыстолюбие и материальная заинтересованность также явля-лись теми чертами, которые, преодолев искус центрированности на своих телесных желаниях, необходимо было принести в жертву,
Человек смертен, а потому для вечности радикальная телесная трансформация, преображение, которое происходит в плоскости путем «сжигания плоти» и дальнейшего, через имя и сопряженные с ним, строго канонизированные мемории, «бесплотного пролонгирования». Вот почему акт жизненной утраты принципиально ничего не менял и не закрывал возможность в том числе и личностного итогового обрете-ния. Избавившись от плоти, человек все равно имел шанс продолжить жизнь «в умах и сердцах людей», он все равно «зримо присутствовал» в обществе, не проваливался в невменяемость небытия, но благодная непрекращающимся трудам живущих «доносился» до финиша. Иной путь, непосредственного «телесного вхождения» скорее всего не преду-сматривался, ибо материальное, (телесное и плотское) всегда будет иметь атрибут несовершенства.
«Некрофильская тематика» (мощей, гробов, покойников, крови), чрезвычайно навязчивый и сладостно-надрывный мотив сопряжения двух миров, позволивший Ф.Ницше говорить о мазохизме российской ментальности, в данному случае получал вполне живописное закрепле-ние через расхожую знаковость изобразительного канона.
Система «табу». Существовала жесткая система разграничи-вающая зоны как внутри социальной формации, так и вне ее. Строгая иерархизированность, разделенность, четкость и непреложнсть демар-кационных границ не только доктринально обосновывались, но и не-укоснительно соблюдались в реальных актах. Разделенность мира на отдельные фрагменты основывалась не столько операционной необхо-димостью «навести порядок», сколько, скорее всего, эстетическим принципом, а именно — стремлением к стилистической чистоте со-вершенных форм. В самом деле, те канонические художественные образцы под условным названием «соцреализма», что сохранились и находятся еще в культурном обороте, архитектонически, и по фор-мальным и по содержательным характеристикам могут считать редки-ми образцами почти безупречного стилистического единства, где с максимальность воплотился стандарт. Он дублировался в самых раз-ных структурах: практически в любой сфере репродуцировался все тот же шаблон, а вектор тяготения указывал в одном направлении.
Прежде чем конкретный феномен, тем более тот, которому пред-назначено было стать директивной моделью, «запускался в производ-ства», он подвергался дотошным экспертизам (и профессиональным, и идеологическим, и иконографическим, и с точки зрения соответствия общей иерархии) — он подгонялся. Проговариваемость любого дис-курса, от самого интимного до масштабно-глобального, равно как и возможность его понимания, основывались на постоянно циркулирую-щих блок-схемах. Именно формальное разграничение и неукоснитель-ность соблюдения строгой иерархии не приводило к распадению или «разлетанию», позволяло и в горизонтальной звучащей плоскости, путем однозначных знаковых отсылок при каждой остановке-вглядывании, непрерывно поддерживать фон и усиливать эффект: коннотационные резонансные колебания возбуждались друг от друга. реакционная цепочка компоновалось на одной волне.
Это страховало от сбоев и позволяло диктовать режим вхождения: впускаемый субстрат, конкретный материал, переструктурировался, абсорбировался в привычный звукоряд и сразу же в вносился реестр поощряемого и табуированного. Если феномен именовался, тем более так или иначе рекламировался, то это значило, что он уже был благо-надежен и без зазора подогнан к общей системе.
Андеграундские будоражащие зоны, не смотря на то, что после крушения системы они стали заметны благодаря средствам массовой информации, а потому ретроспективно стали претендовать на реаль-ную альтернативность и конкурентноспособность, тем ни менее и в количественном и в качественном отношении представляли лишь вкрапления, незначительные сегменты, чуть ли не единственная цен-ность которых заключалась самом факте их бытия, в декларативной оппозиционности, в формальной констатации наличия разнородного. Иначе говоря, они служили в большей степени лишь для правдания табу как такового, имитировали вариативность, неоднозначность, множественность, являлись неким опозновательным ограничительным знаком той площадки, куда оттесняется (или может быть оттеснено) маргинальное, «слито не прошедшее фильтрации». Своего рода «крас-ный фонарь», которые подманивал, прельщал и провоцировал «вку-сить запретное», но, в тоже время, ясно декларировал свою ущерб-ность, а потому не грозил внести диссонанс в общую монологическую безмятежность.
И, наконец, последнее. Заменяемость. Все структурные звенья и элементы, потенциальные и актуальные, сами по себе не имеют прин-ципиального, самодовлеющего значения, не могут шантажировать своей уникальностью и неповторимостью. Если и допускались преце-денты экстраординарности, то они непременно помещались вне коор-динат феноменальной социальной данности, доступной для непосред-ственного восприятия. Находящееся же в сфере досягаемости с легко-стью заменяется иным, по очертанию отличным, по сути — тем же самым. Меняются времена и регионы, страны и континенты, одни персонажи уходят с арены и уступают место другим временщикам, однако в принципе всегда происходит одно и тоже, везде моделируется и воспроизводится один и тот же и смысловой и эмпирический кон-текст. «Конкретная историчность» выступала алгоритмической форму-лой, которая включала качественно неизменные показатели, каждый из которых — на этом настаивали с особым рвением — обладал коли-чественными экзотичными очертаниями, имеющих главной целью разнообразить сценический пейзаж.
Уникальность прошлого проявилась лишь однажды, в момент «осевого времени», когда и произошло отделение «предыстории» от истории. Таким образом, «осевое время» обозначило водораздел «до и после», когда случился прорыв беспрецедентность. Это было кульми-национной точкой тотального старта-запуска, и она породило вереницу уникальных персонажей и интриг, выполнявших по отношению и к прошедшему и к последующему конструктивную функцию прототипа, «явленного примера», обладающего даром служить универсальным образцом, формующей матрицей. Разумеется, будничность и повсе-дневность случившегося в России в 17 году ХХ века к концу социали-стической эры была позабыта. Не самый масштабный и не самый ин-тригующий сюжет в истории человечества благодаря художественным метафорическим усилениям преобразился в грандиозный трагическо-оптимистический акт, в котором сфокусировался весь смысл развития, а потому драматургия действия строилась в рефлексии по патетиче-скому метафизическому сценарию. Можно без преувеличения сказать, что советская история — это один факт, одно событие, ставшее причи-ной бесконечных медитаций. Все остальное — его мистические тени.
Итоговая (мифологическая) картина/»картинка» (архитекто-ника счастья) — юниорско-мазохистский эдем. При всей иронич-ной условности подобного именования. все же представляется, что в какой-то мере оно верно описывает тенденции и характерные очерта-ния советской модели.
Юниорский — потому, что это не было детством, которому еще не ведано время, оно не подозревающее об его существовании, а по-тому исключая его время из своей жизненной орбиты. Ближе всего к описанному состоянию примыкает именно ранняя юность, начавшая «подозревать» о времени и о непреложности жизненных утрат, то вряд ли еще о том задумывается и в полной мере способно адекватно вос-принимать окружающее. Безмятежность младенческой невменяемости подорвана, утрата случилась, но память еще сохраняет непосредствен-ность впечатлений блаженного прошлого, которое время от времени возвращается, но не как тоска по «безвозвратно утерянному раю», а как стимул стремлений вернуться к утраченному, возможность же та-кого возвращения кажется вполне реальной, а силы не сковывают пес-симизм тщетности.
Мазохистский — потому, что блаженство не полное и несовер-шенное. Оно обязательно связанно с беспрерывной, серьезной, сосре-доточенной и достаточно непростой работой по самоотчуждению, по изъятию своей самости, отрыванию от нее дорогого и близкого. При этом сам процесс подобной добровольной каждодневной жертвенности есть высшее из доступных наслаждений.
Рай — потому, что в нем все остается неизменным, а время и принципиальная экзистенциальная озабоченность становятся неакту-альными атрибутами предсуществования: все уже однажды, во време-на Оно, сделано и разрешено, задача текущего момента «содержать в порядке», т.е. подчищать, поддерживать на достигнутом уровне, ну и потихонечку заканчивать начатое дело.

Очевидно что использовать при самоидентификации эпитеты, по-заимствованные из позитивистской сферы, которыми в рамках новоев-ропейской культурной традиции описывались методики эмпирического манипулирований и способы рационального моделирования, было неправомерным: ни позитивности, ни рациональности, ни эмпириче-ской верификации здесь не могло быть — они даже не предполагались. Употребляемая фразеология ничего не меняла в ситуации, являлась лишь операционным сленгом, метаязыком, в горизонте которого вы-свечивались совершенно иные позиционные установки. Разумеется, научности и историчности от слов не прибавлялось, ибо апелляция к реальности была абсолютно беспочвенной и голословной, да она и не подразумевалась. Однако получившаяся социальная конструкция об-ладала обаянием и способно было заворожить в той мере, в какой за-вораживает монотонное заклинание и заунывные уговоры.
То, что время остановилось, что принципиальные, имеющие хоть малейшее значение для развития и совершенствования, события нахо-дятся вне границ, и пространственных, и временных, «осуществившей-ся мечты», что достигнутое неизменное состояние человечества как таково (наконец найденная адекватная человеческой сущности схема) ничем не рискует, ему ничто не угрожает (ибо «верно и совершенно»), иными словами то, что история как проект закончилась, уступив хро-нометрическую сетку «игре в бисер», не только и не столько деклари-ровалась, сколько было неотъемлемым компонентом непроговаривае-мого, не предопределяющего любое вербальное озвучивание, дискурса. Это «переживалось», но при этом пряталось, таилось, не называлось. Имитация событийности была почти тотальной, что особенно стало очевидно в самом конце 70-летнего периода, когда наступающую ис-торичность пришлось к тому же еще и фальсифицировать судорожным концетрирование циклов (афганская война, смена генсеков, экономи-ческие и политические сбои).
Недавняя смена отечественной социологической парадигмы и об-новление контекста жизни существенно не повлиял на распространен-ность мифологических интенций, но даже в некоторых моментах сде-лал их более рельефными. Фигуры, выкликнутые из арсенала мифоло-гии получили несколько иной иконографический декор: мотивы «воз-вращения к истоком» и «обретение корней» как необходимые условия обновления и самой возможности дальнейшего существования высту-пили на первый план. Насколько они действенны и перспективны — покажет время, пока же можно лишь констатировать, что происходит декоративное подновление мифологического полотна, но не его замена или сокращение им покрываемой зоны.
Впрочем, по иному и быть не может, ибо, о чем говорилось внача-ле, сами модели, принимаемые ныне за образец, с не меньшим успе-хом имитируют историю и историческую процессуальность, прекрасно функционируют и в мифологическом режиме. В заимствуемых формах историчности не больше, чем в «исторических боевиках» голливуд-ской выделки.
Может быть история закончилась, может быть она и не начина-лась вовсе, но есть лишь умозрительная рефлекия, изобразительная картинка, с помощью которой идентифицируется определенный гори-зонт новоевропейской ментальности — не имеет в нашем случае прин-ципиального значения. Важно то, что вне зависимости от теоретиче-ских штудий и метафизических спекуляций, в пределах повседневно-сти и форм ее обслуживающих, почти всегда тон задает отнюдь не историческое, но иное, альтернативное, архаическое, что прячется под самыми разными личинами и не спешит заявить о себе громогласно — мифологическое.

Новые статьи на library.by:
ФИЛОСОФИЯ:
Комментируем публикацию: Имитация истории и риторические фигуры советской мифологии


Искать похожие?

LIBRARY.BY+ЛибмонстрЯндексGoogle
подняться наверх ↑

ПАРТНЁРЫ БИБЛИОТЕКИ рекомендуем!

подняться наверх ↑

ОБРАТНО В РУБРИКУ?

ФИЛОСОФИЯ НА LIBRARY.BY

Уважаемый читатель! Подписывайтесь на LIBRARY.BY в VKновости, VKтрансляция и Одноклассниках, чтобы быстро узнавать о событиях онлайн библиотеки.