Пространство контекста в иронико-судьбических и иронико-исторических конструкциях и моделях истории.

Актуальные публикации по вопросам философии. Книги, статьи, заметки.

NEW ФИЛОСОФИЯ


ФИЛОСОФИЯ: новые материалы (2025)

Меню для авторов

ФИЛОСОФИЯ: экспорт материалов
Скачать бесплатно! Научная работа на тему Пространство контекста в иронико-судьбических и иронико-исторических конструкциях и моделях истории. . Аудитория: ученые, педагоги, деятели науки, работники образования, студенты (18-50). Minsk, Belarus. Research paper. Agreement.

Полезные ссылки

BIBLIOTEKA.BY Видеогид по Беларуси HIT.BY! ЛОМы Беларуси! Съемка с дрона в РБ


Публикатор:
Опубликовано в библиотеке: 2005-02-21

Серкова В. А.
Пространство контекста в иронико-судьбических и
иронико-исторических конструкциях и моделях истории.


Понятие иронии традиционно обнаруживает себя в теоретических исследованиях в русле эстетической проблематики. Тем не менее, на-чиная с К.В.Ф. Зольгера и Г.В.Ф.Гегеля, в философии утверждается интерес к этому понятию и в отношении его возможностей культурно-исторического моделирования. Понятие «иронии истории» оказывает весьма важную услугу в качестве характеристики отношений и взаи-модействия микро- и макропроцессов истории. Оно выступает и в функции иронической корректировки исторических иллюзий, утопий, культурстроительных идей, всего того, что именовалось «субъективиз-мом в истории», и в форме опосредованного временем гносеологиче-ского анализа исторической ситуации, когда в обратной временной перспективе открывалась возможность сличения целей и результатов индивидуального и коллективного действия; принцип иронико-исторического освещения событий применялся и в роли показателя степени человеческой свободы в историческом творчестве, и в качестве индикатора повторяемости событий истории.
На первый взгляд ирония представляется не сущностной, а акци-дентальной, т.е. характеризующей случайные обстоятельства, предика-билией исторического процесса. Но устранение ее из теории обедняет анализ и зачастую делает его тенденциозным и бесконтрольным, а это, в свою очередь, приводит либо к выравниванию кривых истории в прямую линию исторической тенденции (как это проявляется в исто-рицистских и историософских подходах), либо к такому историческому моделированию, которое лишь в бесконечном пределе стремится учесть все возможные варианты развития события. Ирония в таких концептах устраняется за ненадобностью, как лишняя сущность, как образ нашего незнания и неготовности философски описать повороты событий.
Само употребление понятия «ирония истории» в философском контексте предполагает формулирование определенной логики рас-сматриваемого события, некоторого заданного его порядка, выявление концептуальной схемы как идеального проективного образа происхо-дящего и произошедшего. Введение иронического коррелята дает ин-терпретатору возможность наблюдать разворачивающееся в понятии событие в двух планах, причем иронический характер явления может быть результатом либо «двойного» видения наблюдателя, либо ирони-ческого поведения наблюдаемого. Но во всяком случае ирония привно-сит в течение событий некоторый излом, а в характер интерпретации некоторую иронически сублимированную поправку. Ироник в теории или в действии поэтому постоянно подключен к некоторым подвалам смыслов, к «колоссальной родственной стихии контекстов» (Н.Я.Берковский), выражающей стихию комплексной причинности и определяющей в конце концов ироническую стратегию понимания события.
Ироническая корректировка позволяет нам осуществлять поправку на «хитрость мирового разума» (Гегель). «Ирония истории» в конеч-ном итоге оказывается составляющей некоторого общего понятия, универсалии, связывающей воедино разнообразные проблемы бытия, моделью которого является хайдеггеровский «метафизический во-прос». Кроме того, оно является действительно рабочим понятием, поскольку скрывает внутри себя особый потенциал нарративности, возможности представить метафизику истории в модусах «житейской истории».
Какой образ истории имеет философ, когда он использует понятие «иронии истории»? Какую историческую тенденцию он имеет в виду? Какую степень упорядоченности событий он предполагает в идеальном проективном образе истории, чтобы в отклонении от него искать иро-ническую подоплеку?
В этой связи нам кажется крайне важным установить масштаб, в котором приближаются к нам исторические события: берется ли в качестве единицы измерения человеческая жизнь, — в этом случае, используя иронический коррелят, мы имеем в качестве исторической модели иронико-судьбическую историю. Французский философ Ф.Бродель перечисляет возможные масштабы исторического подхода на шкале «центральной временной оси»: так, наряду с «большой дли-тельностью» (сверхциклами, тысячелетиями) существует еще «секу-лярный тренд», позволяющий наблюдать события в кратковременной исторической перспективе .
Методику «приближения» к историческим событиям разрабаты-вал также Л.Н.Гумилев. Историческое событие раскрывается, по его мнению, тогда, когда исследователь совмещает различные историче-ские перспективы видения прошлого . Укрупненный масштаб дает нам возможность понять смысл иронии в отношении к нравственной и мировоззренческой проблематике. Насколько плодотворными являют-ся исследования превратностей такого рода, можно определить, обра-щаясь к примеру историцистских концепций М.Хайдеггера или к кри-тике С.Кьеркегором Гегеля. Вообще всякий экзистенциалистский под-ход ставит вопрос о «носителе» истории. Вопрос сводится к тому, кто или что имеет историю. Как известно, в гегелевском всемирном про-цессе историчен мир, культура, человеческий род, общество, но чело-веческая судьба в этой «истории» оказывается свернутым, неразличи-мым моментом. История, в любой историцистской концепции, и Г.В.Ф.Гегель может быть здесь назван как самый последовательный ее адепт, не репрезентируется на уровне человеческого существования, но в любой экзистенциалистской теории, именно частная история и мо-жет, единственная, иметь онтологический смысл. По наблюдению Э.Ю.Соловьева, понятие Dasein, имеющее в гегелевской историцист-ской конструкции самый низкий онтологический статус, в экзистен-циалистской философии М.Хайдеггера приобретает характер основно-го экзистенциала, или «всей реальности самобытного индивида».
Таким образом, иронию можно использовать в качестве своего рода переключателя регистров истории, когда в отношении к конкрет-ной судьбе мы разворачиваем планы эпического повествования, и при-чины, близкие к происходящему, непосредственно влияющие на ход событий оказываются только формальным их поводом. Понятие «иро-нии истории» проявляет свой смысл в отношении к конкретной жиз-ненной истории как «ирония судьбы». Участь мифического царя Эдипа с высшей степенью наглядности демонстрирует проявление иронии в человеческой судьбе. Но и множество исторических примеров — жиз-ненные коллизии Сократа и Платона, история Дантона, погибшего на гильотине и ставшего жертвой им самим созданной репрессивной ма-шины, отношение теоретиков к эпигонам, в частности, К.Маркса, за-щищавшего свое учение от вульгаризаторов и в связи с этим утвер-ждавшего, что он готов признать себя кем угодно, но только не мар-ксиситом, — в конечном итоге это примеры разного рода проявления иронии истории.
Если мы обратимся к античным текстам, мы обнаружим в них подлинную оракуломанию. К оракулу обращались, чтобы узнать буду-щее не только легендарные Ахилл, Эней и Эдип, но и вполне реальные персонажи человеческой истории Пифагор и Сократ. В основе такого интереса к собственному будущему лежит не простое любопытство, но жизненная проблема. Для чего нужны знания, как не для того, чтобы приобрести руководство в жизни, предвидеть результаты и последст-вия своих действий, определить возможность и меру свободного и самостоятельного движения в мире, которым управляют законы необ-ратимой судьбы. Но что значит «знать» для человека, и где лежат пре-делы его самодеятельности? В античной мифологии и затем в античной литературе осуществлялась большая работа с иронико-судьбическими фабулами и интригами, связанными с предопределенностью, фатумом. Так бессознательная вина Эдипа в большой степени связана с желани-ем противостоять року как самого Эдипа, так и его ближайшего окру-жения. Основные линии трагедии Софокла «Царь Эдип» так или иначе связаны с пророчествами предсказание оракула при рождении сына Лая, обращение к истолкователю Тересию, разгадывание загадки Сфинкса. Героическая сюжетная линия трагедии сопряжена с победой Эдипа над Сфинксом. Преодолев хитрость Сфинкса, Эдип прямо ста-новится на путь преступления — переступания дозволенного в челове-ческом обществе. В иронической интерпретации всегда соотносятся смыслы совершающегося события с формами его понимания. Различе-ние знания и действия, слова и дела, логоса- закона и логоса-поступка, как основания и следствия в древней трагедии проводится со всей бы-тийственной полнотой и определенностью. Я.Э.Голосовкер называет знание Эдипа энигматическим, т.е. неустраняющим, а вновь и вновь воспроизводящим некоторую загадку. Не доходя до границ возможного познания, Эдип переступает границу дозволенного действия.
С.С.Аверинцев также обращает внимание на сомнительную сто-рону эдипова знания, знания-силы, знания-власти: «таково и знание Эдипа: им можно одолеть грозящее извне чудовище, но оно не гаран-тирует от того, что победитель сам обернется чудовищем» .
Противоположностью такому знанию оказывается «совестливое», «проникновенное» знание. Его модель проявляется в сократовых фигу-рах мысли, в постоянном напоминании себе: «знаю, что ничего не знаю», в непрестанном обращении к самим основаниям понимания. Сократ всегда готов начать сначала, в этом суть его равновесного зна-ния, никогда не сворачивающегося до скептической устраненности и не возносящегося до спекулятивной самодостаточности. Оракул открыл Херофонту, другу Сократа, что нет на свете человека, умнее Сократа, и именно это положение Сократ подвергает перманентному сомнению. Как следует из платоновой «Апологии Сократа», он всю жизнь искал человека, который был бы умнее его самого, — в этом и состоит смысл постоянного его ученичества и выспрашивания чужого мнения.
Иронической проверке подлежит у Сократа не что иное, как не-преложное знание, которое, c одной стороны, как будто бы связано с надежными основаниями здравого рассудка, а с другой стороны, освя-щено какими-либо авторитетами.
Но, как мы видели, Эдип также обращался к помощи оракула. Во-обще тема знания как откровения традиционна для греческой филосо-фии и литературы, однако, аналогия между Сократом и Эдипом наво-дит на мысль, что древние греки прекрасно различали знание и жизнь, прожитую в соответствии со знанием. Эдип тоже знал, что его ждет. Он пытался избежать своей судьбы, но судьба настигала его и профа-нировала Эдипа каждым действием, которое совершал несчастный. Разгадав загадку Сфинкса, Эдип спас Фивы от чудовища, но не спас самого себя, ибо вслед за тем на него пала тьма его собственного суще-ствования. «И думается, когда Эдип разгадал Сфинксу загадку, и Сфинкс, признав торжество Эдипа, кинулся в море, он загадочно улыбнулся: так, как улыбается Сфинкс.» .
Ирония как форма понятийного освещения события находит свое место в теории тогда, когда обнаруживаются расхождения между про-ективным образом (идеальным планом развития событий) и реальным ходом вещей, либо тогда, когда анализируются формы мистификации сознания. Но есть еще одна разновидность иронии, можно назвать ее ироническим онтологизмом, суть которого состоит прежде всего в том, что всякое частное действие всегда оказывается вписанным в систему, оказывающуюся насыщенной такими коннотациями смысла происхо-дящего, что событие, в котором результируется все определяющие его смыслы, оказывается как бы вывернутым наизнанку, оно всегда со-держит в себе свое собственное отрицание. Поэтому введение в исто-рическое исследование такого коррелята как ирония дает возможность строить объемные модели событий большой и малой истории (можно вполне заменить эти противоположности парой: ирония истории — ирония судьбы).
Тайна Сократа, его смерти, всех обстоятельств, связанных с нею, волновала не только близких по времени ее свидетелей. Предметом философской рефлексии становились все события последних месяцев жизни афинского философа, — осуждение Сократа Анитом и Миле-том, судилище над ним, его защитная речь в суде. В Платоновой «Апо-логии Сократа» бросается в глаза не поддающаяся объяснению наив-ность человека, столь умудренного в философском агоне, столь осто-рожного в своих действиях, когда дело касалось чужих жизни и смер-ти. Он как будто бы специально поступает таким образом, чтобы вы-звать неодобрение и раздражение у присяжных, которые вершили его судьбу и должны были вынести приговор суда. Да и само осуждение, так же, как и крайняя форма наказания, предназначенная Сократу, кажутся неожиданным не только для всех, кто общался с ним, но и для тех, кто отстраненно со стороны наблюдает события. Но иначе все представляется, если мы будем иметь в виду, что, во-первых, мы име-ем дело с ироником, т.е. с человеком, который пытается «уйти от судь-бы». И теперь, когда мы обращаемся к словам оракула, сказанным относительно Сократа Херофонту, нам открывается новый их смысл, — потому что они выражают не только похвалу Сократу, но и предска-зание и предупреждение. Сократ совершит все, что отпущено ему в жизни, станет равен своему понятию в тот момент, когда согласится признать себя мудрейшим среди всех живущих. Отказываясь от этого почетного, но крайне опасного для его существования эпитета, Сократ, как истинный ироник, пытается уклониться от опасности, он, конечно же вычитал этот смысл вещего слова, это обнаруживается в его показ-ном преклонении перед собеседниками, всякий раз и даже в тех случа-ях, когда они вовсе этого не заслуживают. Он готов первому встречно-му приписать свою собственную мудрость, и даже руководя, как вели-кий стратег, всеми поворотами мыслительного поединка, он никогда не забывает напомнить своему протагонисту, что не Сократ, а он сам пришел к блестящему результату диалога. Другими словами, Сократа невозможно было поймать на слове, он никогда бы не признался сам в своей собственной великой мудрости, и все его поведение было подчи-нено вытеснению даже малейших признаков поведения, соотвествую-щего понятию величия и успокоенности в мысли. Сократ, как известно, никогда не записывал тексты своих бесед, ведь это было бы крайне нежелательным свидетельством достоинств его философствования.
При такой стратегии поведения Сократ имел возможность исполь-зовать слова оракула как реальную основу собственного бессмертия. Признавая постоянно свою умственную ущербность, или по крайней мере, мыслительное превосходство любого ближнего, Сократ, как существо, еще не ставшее тем, кем ему полагалось быть, должен был оставаться в живых, он просто не мог умереть ранее того момента, когда он становится соответствующим своему понятию, т.е. мудрей-шим.
В платоновых диалогах сам Платон упомянут только однажды, в «Хармиде», и ситуация, в которой это происходит, весьма симптома-тическая, — Платон дает Сократу запись беседы, которую вел Сократ в присутствии своего молодого и бессловесного еще ученика. Сократ недоволен и с несвойственной ему резкостью порицает виновника сво-его раздражения: «Чего только не наплел на меня этот юнец!» Дейст-вительно, форма, в которую облекал речи Сократа его скриптор, види-мо, представляла реальную угрозу для жизни учителя.
При такой осторожности и предусмотрительности становится не-понятным, как Сократ умер. Какое событие или какие слова определи-ли в конце концов тот предел, когда мудрость не могла уже более быть скрытой и предъявлялась теперь в качестве свидетельства обвинения и улики?
В комментарии к седьмой книге Платона М.Хайдеггер интерпре-тирует учение об истине как формах потаенности и несокрытости. «Ис-тина исходно означает вырванное из той или иной потаенности. Пота-енность при этом может быть разного рода: утайка, охрана, маскиров-ка, сокрытие, завуалированность, искажение.» Ирония Сократа и есть ни что иное как сокрытое знание, соответствующее той форме, в кото-рой оно досталось Сократу — оракульского изречения.
Судьба постоянно искушает Сократа. Известный анекдот про то, как Сократ предавался размышлениям во время битвы тоже свидетель-ствует о том, что афинский мудрец очень хорошо представлял себе, откуда ему следует ждать опасности, поэтому его неосмотрительность, граничащая с глупостью, на поле брани не могла оказаться формаль-ным основанием его смерти, потому что таковой могла стать только его мудрость. Сократ для стороннего наблюдателя постоянно находит-ся в парадоксальной ситуации, когда его неосмотрительность оборачи-вается своей противоположностью, глупость — высшей мудростью. Сократ вынужден производить формальные знаки своего несовершен-ства. Энтелехия Сократа — мудреца и истинного философа — это соединение его со смертью. Но сама его прозорливость, не является ли она в свою очередь уловкой мирового разума. Симулируя свою глу-пость, Сократ ведь так или иначе обнаруживает подлинное понимание, и тем самым судьба настигает его. Времени, отпущенного на жизнь, в конце концов оказывается ровно столько, чтобы это героическое про-тивоборство Сократа и судьбы явилось в законченности своей трагико-иронической форме. Судьба Сократа завершается тогда, когда написан текст этой судьбы, и в этом тексте каждое мгновение принадлежит Сократу. Он удерживается в жизни каждое мгновение, отвоевывает каждую секунду своей жизни, поскольку самой своей мудростью он обречен на смерть. Поэтому свою повесть Сократ написал целиком, и она есть свидетельство его героических усилий.
Иронические модели человеческой жизни являются объемными в том смысле, что единичная уникальная история жизни «вписывается» в события «большой» истории, — ирония подключает контексты тра-диций, обычаев, предшествующих событий, судеб других людей, — их действия, отношения, поступки, мнения, ошибки, заблуждения и проч., все то, что вынесено за скобки непосредственно происходящего, попа-дает в подвалы иронического контекста.
Иронические модели истории с разных сторон, — с онтологиче-ской, гносеологической, этической описывают проблему, но и в гео-метрической прогрессии приумножают вопросы, делая предмет иссле-дования все более и более сложным и многогранным. Другими слова-ми, ирония задает не только своеобразный порядок вещей, но и опре-деленный метод исследования этого порядка. Потому и можно отнести прояснение иронико-судьбических коллизий к хайдеггеровскому «ме-тафизическому вопросу».
Ирония проявляет себя на всех уровнях сознания — от рассудоч-ных конструкций здравого смысла до философской рефлексии, во всех формах мышления — от мифологии до науки, и всякий мыслитель, независимо от того, какой системы или какого метода он придержива-ется, если он занимается «философией истории», поставлен в необхо-димость исследовать «силовые поля» истории и иронию как одну из этих мировых сил.
Насколько сложной оказывается эта проблема свидетельствует и то, как часто человечество бывает втянутым в авантюры истории, и как часто оно становится жертвой социальных мифов и утопий, тоталитар-ных режимов и террора, диктатуры и анархии, в результате которых программные заявления в «разумности» и «необходимости» социаль-ных преобразований и активное устроение мира по разработанным идеальным образцам оборачиваются полной своей противоположно-стью и своим следствием имеют общественную апатию, безверие и тот вариант «иронизма», о котором на пороге ХХ столетия говорил А.Блок в статье «Об иронии», когда «все обезличено, все «обесчещено», все — все равно» .
Попытаемся через одну какую-нибудь сквозную для нескольких философских произведений тему выявить смыслы иронико-судьбической и иронико-исторической парадигм. Предметом исследо-вания может стать, например, феномен бюрократии, формы его поня-тийного освоения и перспективы исторического его развертывания.
Пожалуй, самым многообразный материал мы можем найти в произведениях Ф.Кафки. И в первую очередь, в его «Замке». Послед-нее произведение есть ни что иное, как описание многообразных про-явлений бюрократии. Подобно платоновой «справедливости», «чело-вечности» или «лошадности», исполнительная власть — чиновничест-во — у Кафки рассматривается как особого рода субстантивированная сущность. Онтологическая структура мира, воспроизводимого Кафкой, может быть определена как принцип отклонения от сформулированно-го Гегелем закона взаимообратимости блага и существования. У Геге-ля это выражалось в формуле «все действительное разумно, все разум-ное действительно». Ритуализированный и предельно эстетизирован-ный, т.е. чувственно определенный чиновный мир, воплощающий в себе «порядок» и «разум», в виде нескончаемого потока распоряжений, декретов, указаний, бесконечного бумажного потока изливает свою эманацию в «оставшееся», в «чужое» для себя, т.е. в мир человече-ский, населенный страдающими, волящими людьми, да к тому же стремящимися понять основы того порядка, в который они оказались вовлеченными. Такой поляризованный, расколотый мир с необходимо-стью предполагает идею трансцендентности, т.е. признания существо-вания некой инстанции, которая отвечает за установленный порядок, но не обнаруживает себя непосредственным образом. Этот порядок может называться богом, властью, авторитетом силы или идеала. Именно трансцендентный характер власти определяет характер прояв-ления всего причудливого механизма, заводящегося при помощи скры-той пружины, которая, выпрямляясь, заставляет работать всю систему, наподобие гигантской механической игрушки. Порядок и организация, лежащие в основе бюрократического устройства, порождают неразбе-риху, анархию и разлаженность, деструкцию собственной структуры. Другими словами, бюрократия в качестве онтологического условия воспроизводства себя самой порождает абсурдное бытие.
По сути дела бюрократическая система основана на репродуциро-вании онтологической иллюзии своей значительности, значимости и самодостаточности. Анонимность, непостижимая внутренняя иерархия, апелляция к тайным внутренним причинам происходящего и нечаян-ность событий, как будто бы никак не связанных со своими собствен-ными основаниями, — это внутренняя сторона мерцающего замкового хозяйства.
Встреча с остатком или придатком бюрократической машины, ку-да с неизбежностью попадает живой человек, не вписанный в иерархи-ческую схему, оказывается ненужной, «лишней» для нее самой, более того, — она приводит весь громоздкий механизм к разладу. Как во всякой машине с ограниченной программой, в ней случаются иногда «зависания», — невозможность воспринять и утилизировать приходя-щую из внешнего мира информацию. Интрига «Замка» строится на попытке г-на К., — намеренно обезличенного главного героя романа (он «некто», «всякий», помещенный в неразличимых подвалах иерар-хической пирамиды) пробиться в Замок, откуда осуществляется руко-водство всеми принадлежащими ему территориями. Вся его, К., исто-рия оказывается не связанными между собой фрагментами бессмыс-ленного, беспорядочного существования, где помощники скорее заслу-живают названия надсмотрщиков и тайных соглядатаев. Анонимная таинственность представителей исполнительной власти напрямую оказывается связанной с замкнутостью, отстраненностью и недоверчи-востью тех, у кого нет власти. Кафкианский герой парализуется посто-янным действием парадокса ситуаций, подобно расселовскому брадо-брею, который по определению, должен брить только тех жителей города, которые не бреются сами. Сам же брадобрей оказывается вы-толкнутым из всех множеств, которые могут воспользоваться услугой парикмахера. Он находится в ситуации воспроизводящегося с неиз-бежностью парадокса, потому что заданным условием его существова-ния в отношении к самому себе как раз и является невозможность дей-ствия, поскольку любой акт с точки зрения формальных правил логи-ческого вывода, будет всегда противоестественным. Из подобных же мнимых величин действия складывается работа отчужденной исполни-тельной власти: иллюзия общественного порядка, поддерживаемого бюрократической структурой, покоится на ее способности воспроизво-дить самое иллюзию. Круговорот бумаг имитирует жизненные процес-сы и подменяет их (эпизод с прошением К., когда он становится свиде-телем того, как теряется какая-то бумага, вполне вероятно, что это именно его жизненно важная просьба, но ничего уже нельзя поделать). Пластическим символом кафкианской структуры могла бы послужить египетская пирамида. Это пространственная схема чиновной иерархии, вершина которой скрыта в трансцендентных сферах и иррационализме абсолютной власти. Абсурд в этом случае является самой адекватной формой отражения такого порядка: невозможно понять то, что лишено смысла, утеряло смысл, или утаивает его, можно только изобразить это явление, и потому метод феноменологической регистрации примет отчужденной исполнительной власти оказывается абсурдистским, но самым точным ее определением. Многословность Кафки, имитирую-щая избыточность либо самодостаточность логики действия чиновни-ка, также усугубляет нелепость происходящего: чем больше объясне-ний, тем менее понятна структура власти в Замке. Само построение рассуждений и умозаключений жителей Замка и окрестностей содер-жит в себе некий паралогизм: «...если его вызывал кто-то из господ чиновников, он должен был явиться в назначенное место, но при этом постоянно осознавать, — неужели ему не хватало здравого смысла? — что он находится там, где ему быть не положено...» Вхождение в тако-го рода логику означает автоматическое погружение в вытекающий из нее порядок вещей, — в качестве работника или просителя, чиновника или управляющего, жителя Замка или деревни, кого угодно, названно-го в чиновных списках, но только не человека. Такого рода предикации не считываются машиной. Образчиком безупречной логики такого рода может служить выражение: «...из особой милости, впредь до за-прета ему разрешалось...» В нем обозначено и место, которое проси-тель занимает, и на которое он может в дальнейшем рассчитывать, и количественная характеристика предназначенного ему пространства, в перспективе стягивающегося в нулевую величину.
В произведении Гегеля «Философия права», выявляются сходные структуры власти в современном ему прусском государстве. Речь, по существу, ведется о том же, о чем свидетельствует и Кафка, — о про-тивоположности самодостаточной бюрократической логики, которую берется понятийно отстаивать Гегель, и логики «остаточного» мира, куда в системе административной организации попадает человек. Изо-бражая чиновничество, эту, по сути дела, ментальную реалию, абст-ракцию, Кафка и Гегель, тем не менее, выводят из нее феноменологи-чески проработанную структуру. Онтология у них превращается в фе-номенологию. Разница между Кафкой и Гегелем состоит не столько в том, что один создает философскую модель, а другой художественную, сколько в возможностях того и другого занять ироническую позицию в отношении к описываемой структуре.
Апологетика одного и разнообразные, но скрытые формы критики другого, это ничто иное, как дистанция, необходимый методологиче-ский зазор между описываемым феноменом и описывающей системой.
Мы далеки от желания «мудрому» Францу Кафке противопоста-вить «недостаточно проницательного» Г.В.Ф.Гегеля, они одинаково виртуозно разрабатывают «онтологическое доказательство» невозмож-ности помыслить упорядоченную государственную структуру без бю-рократии. В конце концов Гегель также много пишет об иронизме Ми-рового Духа, который поправит любое самонадеянное мероприятие забывшегося агента мировых сил. Нам в данном случае кажется уме-стным проследить, какой знак подает нам Кафка, по которому мы оп-ределяем его ироническое отношение к апофеозу и экстазу неустрани-мого чиновного порядка. Другими словами, каким образом раздвигает-ся это пространство между описываемым и описывающим? Как без ясно артикулируемых откровенных оценок возникает эффект ирониче-ской отстраненности?
По-видимому, суть состоит в том, что описание системы исполни-тельной власти дополнена у Кафки вживлением в эту структуру орга-низма, который выступает индикатором результатов ее воздействия и характеристикой ее целесообразности. Испытуемый г-н К. и является той территорией, на которой осуществляется надзор за деятельностью машины. Это действительно иная территория, не включенная в струк-туру, она оказывается автономной при том, что у К. нет «собственного места» в Замке. Иронические эффекты возникают на пограничной территории — Замка и г-на К.. Он по определению замковой онтоло-гии — самозванец, и эпизод, когда наобум называя себя землемером, он следом за тем неожиданно получает подтверждение от Замка, толь-ко проявляет форму его существования в замковой онтологии.
Но если ироник Сократ читает книгу своей судьбы и во многом его жизнь определяется скоростью чтения, то г-н К. попадает в ситуацию принципиальной невозможности прояснять смыслы своего существо-вания. Потому действия г-на К. всегда опережают его намерения, — г-н К. живет, потому что не погружается в размышления, иначе первая же его попытка понять структуру, в которую он вживлен, если бы она еще увенчалась успехом, т.е. просветлением основ его существования, закончилась бы, по всей видимости, полным вытеснением его из жиз-ни, — онтологическим выводом из полученного знания — смертью г-на К..
Абсурдная форма существования, своим основанием предполагает пренебрежение возможностями знания, которое ничего не может про-яснить и ничему не способствует. Потому можно признать, что ироник К. нашел способ своего укоренения в действительности, ирония К. помогает ему «не понимать» там, где понимание угрожает самим осно-вам бытия. Потому он симулирует интерес к происходящему, к Замку, к окружающим, прекрасно осознавая, что интерес его праздный и не-подлинный.
Если подвести итог своим наблюдениям за действиями ироников, то можно признать, что их ироническая тактика представляет собой противовес проявлениям действия иронии судьбы или иронии истории, в зависимости от выбранной исторической перспективы. Ироник в первоначальном значении этого термина, — это тот, кто бежит от взо-ра завистливых богов и прикидывается существом более глупым, чем он есть на самом деле. Ироник впервые появляется в литературе как комический персонаж, хотя, по существу его жизненное стремление противопоставить себя хитросплетениям судьбы обнаруживает в нем трагического героя.
Таким образом, мы приходим к выводу, что ирония, с одной сто-роны, представляет собой форму понимания, обнаружить которое, по какой либо причине ироник не может, с другой стороны, это форма существования и укоренения в мире, в котором невозможными оказы-ваются попытки существования в соответствии с пониманием.
Кафкианские разоблачения чиновного господства имеют некото-рые аналогии в анализе государственной бюрократии Карлом Мар-ксом. В своем раннем произведении «К критике гегелевской филосо-фии права» он характеризует бюрократию как «государственный фор-мализм» или «государство как формализм». Она есть «сознание госу-дарства», «воля государства» и «бездушие государства»: Бюрократия «...превращает «формальный дух государства» или действительное бездушие государства, в категорический императив. Бюрократия счи-тает самое себя конечной целью государства.
/.../Государственные задачи превращаются в канцелярские задачи, или канцелярские — в государственные. Бюрократия есть круг, из которого никто не может выскочить. Ее иерархия есть иерархия зна-ния. Верхи полагаются на нижние круги во всем, что касается знания частностей; низшие же круги доверяют верхам во всем, что касается понимания всеобщего, и , таким образом, они взаимно вводят друг друга в заблуждение./.../
Бюрократия имеет в своем обладании государство, спиритуали-стическую сущность общества: это есть ее частная собственность. Всеобщий дух бюрократии есть тайна, таинство./.../
Открытый дух государства, а также и государственное мышление представляется поэтому бюрократии предательством по отношению к ее тайне. Авторитет есть поэтому принцип ее знания, и обоготворе-ние авторитета есть ее образ мыслей. Но в ее собственной среде спи-ритуализм превращается в грубый материализм... Что касается от-дельного бюрократа, то государственная цель превращается в его лич-ную цель, в погоню за чинами, в делание карьеры.»
Но если в «Критике гегелевской философии права» Маркс ставит перед собой цель, в противовес немецкому идеализму, изображающему государственную бюрократическую машину как полезный и необходи-мый элемент государственности, показать паразитическую сущность бюрократии через противопоставление «государственного» и «всеоб-щего» интереса, и в результате приходит к абсурдистской картине описания деятельности чиновников, их засилия и самоуправства в духе Кафки, то в другом своем произведении «Восемнадцатое брюмера Луи Бонапарта» Маркс приходит к своему знаменитому тезису о необходи-мости слома старой государственной машины. Жанр исторического прогнозирования — занятие неблагодарное, и опять-таки в традициях иронического разворота событий всемирной истории утопическая идея возвращается к своему производителю в изувеченном виде. Утопия едва ли не стала самой классической формой исторического конструи-рования. Однако жанр предсказания требует особой стилистической чистоты и рафинированности. Пожалуй, Маркс, немногий из теорети-ков философии истории, оказался здесь на высоте. Его изречения о будущем благодатном бесчиновном рае исполнены на высоком уровне древней оракулологии. Они афористичны, темны и представляют чи-тающему полную возможность иронического, т.е. осторожного, осмот-рительного и тайно-свободного прочтения.

 Серкова В.А.







Работа выполнена в рамках проекта, поддержанного Российским гуманитарным на-учным фондом (проект N 96-03-04685)

Новые статьи на library.by:
ФИЛОСОФИЯ:
Комментируем публикацию: Пространство контекста в иронико-судьбических и иронико-исторических конструкциях и моделях истории.


Искать похожие?

LIBRARY.BY+ЛибмонстрЯндексGoogle
подняться наверх ↑

ПАРТНЁРЫ БИБЛИОТЕКИ рекомендуем!

подняться наверх ↑

ОБРАТНО В РУБРИКУ?

ФИЛОСОФИЯ НА LIBRARY.BY

Уважаемый читатель! Подписывайтесь на LIBRARY.BY в VKновости, VKтрансляция и Одноклассниках, чтобы быстро узнавать о событиях онлайн библиотеки.