ОТРЕШИСЬ ОТ СТРАХА

Актуальные публикации по вопросам философии. Книги, статьи, заметки.

NEW ФИЛОСОФИЯ


ФИЛОСОФИЯ: новые материалы (2024)

Меню для авторов

ФИЛОСОФИЯ: экспорт материалов
Скачать бесплатно! Научная работа на тему ОТРЕШИСЬ ОТ СТРАХА . Аудитория: ученые, педагоги, деятели науки, работники образования, студенты (18-50). Minsk, Belarus. Research paper. Agreement.

Полезные ссылки

BIBLIOTEKA.BY Беларусь - аэрофотосъемка HIT.BY! Звёздная жизнь


Публикатор:
Опубликовано в библиотеке: 2005-01-29

Книга А. Некрича “1941, 22 июня” до сих пор в полном виде не издана в России. В начале 90-х годов, незадолго до смерти, автор подготовил ее расширенное и дополненное издание для издательства “Памятники исторической мысли”. Туда он включил и фрагменты из другой своей книги - “Отрешись от страха”, которая тоже не печаталась в России. Предлагаем эти фрагменты вниманию читателей. - Ред.



Книга “1941, 22 июня” была мною написана “на одном дыхании”, то есть легко и свободно, без оглядки на возможные последствия, при минимуме привычной самоцензуры. С того момента, как я начал писать, я попытался отбросить всякие иные соображения, но писать лишь то, что само просилось на бумагу. Я решил сделать книгу компактной, чтобы любому человеку, независимо от рода его занятий, было легко прочесть ее.

В октябре 1964 года Хрущев был уволен в отставку.

Общая обстановка в стране, и особенно в идеологической области, начала меняться после октябрьского пленума ЦК 1964 года довольно быстро. Хотя в то время еще не было явного отлива в сторону неосталинизма, но возникла как бы обратная реакция на антисталинский курс прежнего руководства. В идеологической области этот отлив был особенно заметен. Я очень быстро почувствовал это на себе.

...Как раз в этот момент решалась судьба моей книги.

Осложнения начались после отставки Хрущева. Уже первая страница рукописи “1941, 22 июня” вызвала некоторую нервозность у моего редактора. Была там такая разбивка:

“Привычный мир с его обычными радостями и печалями неожиданно распался. Война ворвалась и закружила в своем водовороте миллионы человеческих жизней. Гитлеровская Германия вероломно и внезапно напала на Советский Союз.
ВНЕЗАПНО!
ВНЕЗАПНО?
ВНЕЗАПНО?!”

Таким образом, на первой же странице выражалось сомнение в правдивости официальной советской интерпретации о внезапности нападения Германии на Советский Союз. Это сомнение было абсолютно ясным, и вслед за тем у читателя неизбежно должен был возникнуть вопрос: что же случилось? А затем и другой вопрос: кто же отвечает за то, что нападение было внезапным, а может быть, оно и не было внезапным?
Эта разбивка просуществовала до первой корректуры, а затем по настоянию редактора я убрал слово “внезапно”, и последняя фраза разбивки стала такой: “Гитлеровская Германия вероломно напала на Советский Союз”.




Так началось “очищение” рукописи от текста, который мог показаться цензуре сомнительным,

Моя рукопись последовательно прошла пять цензур:

обычную цензуру Главлита,
военную цензуру для проверки, не просочилась ли секретная информация,
специальную военную цензуру Главного разведывательного управления,
цензуру Комитета государственной безопасности,
Министерства иностранных дел, и, наконец,
часть книги согласовывалась с отделом науки ЦК КПСС.
Казалось бы, что после такого “обкатывания” в книге не должно было ничего остаться. На самом же деле книга была написана, как выше уже говорилось, на едином дыхании, и поэтому она могла быть искалечена, но идеи, заложенные в ней, вытравить до конца было невозможно. Это все равно как если бы вы попали в катастрофу, и хирург отрезал бы у вас ногу, или ноги, или руки, но голову на всякий случай сохранил бы! Так и с книгой, которую пронизывает единая мысль, - ее можно редактировать, ампутировать отдельные ее части, но пока ее не зарубили окончательно, она существует.
Читателю, должно быть, будет любопытно знать, что же сделала цензура с текстом моей книги.

Цензура Главлита была начальной и заключительной. Свои суждения она основывала главным образом на мнении других цензур. По указанию Главлита рукопись и корректура были посланы на просмотр в Министерство обороны, Комитет государственной безопасности и в Министерство иностранных дел.

Специальная цензура Главного разведывательного управления вычеркнула несколько очень важных страниц из моего интервью с бывшим начальником ГРУ маршалом Ф. И. Голиковым. Но об этом стоит рассказать подробнее...

Лифт поднимает меня на 3-й этаж. Довольно длинный коридор, налево и направо двери с дощечками. На дощечках вдруг вспыхивают знакомые имена - Маршал Советского Союза... Маршал Советского Союза... Генерал армии... Значит, это и есть “райский уголок”? Так в шутку называют военные между собой инспекторский отдел Министерства обороны СССР, где заслуженные воины, получив должности инспекторов Советской Армии, более или менее спокойно доживают свой век. Живут, как в раю... Отсюда и название - “райский уголок”.

А вот и кабинет, который мне нужен. На двери дощечка: Маршал Советского Союза Голиков Ф. И. Стучу в дверь. “Входите, входите”, - раздается голос, и вслед за тем обладатель голоса идет мне навстречу. Он небольшого роста, с полированной головой, серовато-голубоватыми глазами, маршальский мундир, многорядные колодки орденов. Это и есть Филипп Иванович Голиков. Он приглашает меня сесть, и мы усаживаемся около широкого письменного стола. За другим столом, поменьше, сидит подполковник, адъютант маршала. Пошелестев немного бумагами, он затем удаляется.

Я излагаю маршалу цель своего визита. Рассказываю о задуманной мною книге “1941, 22 июня”, книге, в которой я попытаюсь объективно рассказать о событиях, непосредственно предшествовавших нападению гитлеровской Германии на Советский Союз 22 июня 1941 года.

- Вы, Филипп Иванович, - говорю я, - можете помочь мне прояснить ряд вопросов. По роду своих занятий (изучение истории второй мировой войны) я столкнулся с некоторыми неясностями в истории Отечественной войны, особенно ее начала. Мне нужно прояснить их и как заместителю ответственного редактора Х тома Всемирной истории, посвященного истории второй мировой войны, и как автору научно-популярной книги, подготовляемой к печати издательством “Наука”.

Задолго до того, как я получил согласие маршала Голикова на беседу, я познакомился с его биографией. Она поистине уникальна. Кажется, это единственный человек, который поочередно занимал все высшие административные должности в Министерстве обороны Советского Союза: начальник Главного управления кадров, начальник Главного разведывательного управления, начальник Главного политического управления. Во время войны - Главный координатор разведывательных служб, заместитель командующего и командующий фронтом. Много раз Ф. И. Голиков избирался депутатом Верховных советов РСФСР и СССР, был членом Центрального Комитета КПСС. Маршал Голиков выполнял во время войны и военно-дипломатические поручения. Так, он был начальником военной миссии в Великобритании. Он написал несколько книг и статей - воспоминаний о гражданской и Великой Отечественной войнах.

Я смотрю на Филиппа Ивановича и думаю: “Вот он приходит к Сталину...” Но пора начинать беседу.

С июля 1940 года маршал был начальником Главного разведывательного управления. Значит, именно он должен быть в курсе всех предупреждений о готовящемся нападении Германии на Советский Союз.

Я спрашиваю его: “За рубежом много говорят о предупреждениях, которые получал Советский Союз по различным каналам о готовящемся нападении. Создается впечатление, будто первое предупреждение относится к марту 1941 года. Я имею в виду сообщение заместителя государственного секретаря США Сэмнера Уэллеса советскому послу Константину Уманскому. Так ли это?”

Филипп Иванович отвечает твердо и уверенно: “Нет, это не так. Первые предупреждения поступили по линии советской военной разведки гораздо раньше марта 1941 года. Разведывательное управление проводило огромную работу по добыванию и анализу сведений по различным каналам о намерениях гитлеровской Германии, особенно и в первую очередь против Советского государства. Наряду с добыванием и анализом обширных агентурных данных, РУ тщательно изучало международную информацию, зарубежную прессу, отклики общественного мнения, немецкую и других стран военно-политическую и военно-техническую литературу и т. п. Советская военная разведка располагала надежными и проверенными источниками получения секретной информации в целом ряде стран, в том числе и в самой Германии. Поэтому американское сообщение не было, и уж, во всяком случае, не могло быть новостью для политического и военного руководства страны, начиная с И. В. Сталина”.

(Ах, вот как! Это ведь очень важное заявление. Выходит, что сведения были, но тогда в чем же дело?) И я торопливо задаю маршалу следующий вопрос:

- Как относился Сталин к сведениям разведки? И снова маршал отвечает спокойно:

- Мой ответ, более или менее обстоятельный, может быть дан лишь за советскую военную разведку. (Филипп Иванович - человек осмотрительный. С какой стати будет он вмешиваться в дела разведки КГБ, Коминтерна, других источников информации? И все же он подчеркивает, что отношение к сведениям любой разведки было у вождя народов, видимо, одинаковое. Однако послушаем Голикова):

- Как на эффективности, так и на конечных результатах работы советской военной разведки (видимо, и разведки других видов), несмотря на всю серьезность и своевременность представляемых данных, очень отрицательно сказывались:

убежденность Сталина в том, что все утверждения и данные о подготовке руководящими силами гитлеровской Германии нападения на СССР и о приближающихся сроках этого нападения являются выражением и результатом широко задуманной и активно осуществляемой политической и военной дезинформации со стороны английских империалистов в лице Черчилля и английской разведки с тем, чтобы в их собственных целях столкнуть СССР и Германию в большой войне;
настороженное отношение ко всем разведывательным данным с принятием из них, видимо, лишь того, что могло в той или иной мере подкрепить неправильные оценки Сталиным международной обстановки и военно-политической ситуации, но с отрицанием всего, что не соответствовало его концепции, особенно в отношении реальности германской военной угрозы и возрастания близости вторжения германской армии.

Видно, маршал подготовился к беседе неплохо. Его формулировки точны и предельно лаконичны. После втречи с ним мне пришлось много раз возвращаться мысленно к этой беседе. Я думаю о советской агентурной разведке - о Ресслере, Маневиче, Радо и Зорге. Неужели все их труды пошли прахом? Мысль об этом казалась мне вначале столь дикой, что я даже поежился.
Но, оказывается, Филипп Иванович еще не закончил ответа на этот вопрос. Третьей причиной он считает “произвол периода культа личности Сталина, огульное недоверие и массовое истребление кадров партии, государства, вооруженных сил, в том числе и кадров военной разведки”. Маршал утверждает, что в числе репрессированных или уничтоженных оказались “ценнейшие работники военной разведки как из числа руководящих лиц Центра, так и из числа заграничных работников. Кроме того, многие агентурные работники были очернены, оклеветаны, во вред делу отсечены от разведывательной работы и изгнаны из разведывательных органов”.

Голиков подчеркивает, что работа военных разведчиков чрезвычайно осложнялась подозрительностью самого Сталина и его окружения. Однако маршал не уточняет, кого он имеет в виду персонально. Мгновенно я взвешиваю: уточнять или нет. Пожалуй, не стоит, нужно выслушать до конца.

- Это отношение, - продолжает Филипп Иванович, - особенно ощущали на себе те, кто возвращался на Родину из-за рубежа, тем более с агентурной работы. К ним относились с подозрением, очевидно, за ними следили (очевидно! Филипп Иванович, Филипп Иванович, и как вам не ай-я-яй! Но эти слова я произношу про себя)... а нередко необоснованно арестовывали. Хороших разведчиков нередко старались очернить еще и за рубежом. Эти условия весьма затрудняли работу советской военной разведки.

Филипп Иванович вздыхает и выжидательно смотрит на меня.

Вопрос. В ряде зарубежных книг сообщается о таком случае: руководство ГРУ доложило Сталину полученное сообщение, в котором была указана точная дата предполагаемого германского нападения на Советский Союз. Прочитав это донесение, Сталин будто бы наложил резолюцию, которая примерно звучала так: “Это провокация и дезинформация. Виновного найти и наказать”.

Ответ. Такой конкретный случай мне не известен. К тому же поставленный вами вопрос, на мой взгляд, не представляет принципиального интереса. Суть дела - в общем отношении Сталина к донесениям советской военной разведки, а об этом уже сказано выше.

Вопрос о намечавшейся дате нападения гитлеровской Германии на Советский Союз представляет существенный интерес еще вот с какой точки зрения.

Как выяснилось после войны, становившиеся известными нам и докладывавшиеся высшим инстанциям даты вторжения Гитлер был вынужден неоднократно менять. Он откладывал их трижды вплоть до 22 июня.

Это весьма “усиливало” позиции Сталина против донесений разведки и стимулировало его уверенность в собственной правоте. Мало того, говорилось, что разведка дезинформирует и тем “льет воду” на мельницу Черчилля.

Надо самокритично признать, что эти переносы сроков нападения Германии на СССР, большая уверенность Сталина в своей точке зрения, сила его исключительного влияния оказывали воздействие на нас, вносили колебания, заставляя иногда принимать за английские происки совершенно правильные данные и сведения.

...Пройдет несколько месяцев, и некто, возвращая мне корректуру моей книги “1941, 22 июня”, скажет, покрутив головой, с усмешкой: «Хитрит Филипп Иванович, ой, хитрит. Ведь он же сам, представляя разведывательную сводку Сталину 30 марта 1941 года, после важнейших сведений о предстоящем нападении Германии, написал: „Не исключено, что все эти сведения являются дезинформацией и провокацией со стороны английской разведки»”. Вот ведь как обстояло дело.

Так вот что означали слова Голикова о воздействии Сталина на руководителей разведки! Попросту они, как и другие высшие чиновники Советского государства, подлаживались под умозрение и настроение Сталина и представляли ему дело таким образом, каким тот желал его видеть.

Выходит, что они жертвовали государственными интересами в угоду Сталину и ради сохранения своего высокого служебного положения... Эта мысль долго не давала мне, да и сейчас не дает, покоя. И я вижу горы трупов, их миллионы - солдаты, погибшие в Великую Отечественную войну, и слышу голос Голикова: “Надо самокритично признать...” и голос некоего лица: “Хитрит Филипп Иванович...”

И другая мысль: ну, а как же сейчас, то же самое? Ведь система-то не изменилась, и, следовательно, возможны повторения. Информация просеивается, она проходит сквозь многочисленные фильтры, а потом докладывается самому высокому лицу в государстве, тому, чей голос будет решающим.

Венгрия - 1956! Куба - 1962! Как было там?! Судя по последствиям, что-то неладное было с информацией, или, вернее, как и кем она докладывалась. А может быть, и то и другое?!

Все эти мысли и сейчас будоражат меня.

...Но тогда был конец сентября 1964 года. И я сидел в кабинете маршала Голикова. Это было всего за 20 дней до свержения Хрущева.

Вопрос. Можно ли сказать, что Сталин попросту игнорировал те данные разведки, которые не укладывались в схему военно-политического положения, составленную им?

Ответ. Да, с моей точки зрения, дело обстояло так. Сталин считал, как я уже говорил, что Англия старается спровоцировать войну между Германией и Советским Союзом, а сама хочет использовать ее (войну) в своих собственных целях. Считая себя весьма искусным и хитрым политиком, Сталин полагал, что, благодаря этим своим качествам, ему удалось расстроить английские планы в августе 1939 года и тем избежать войны с Германией. Действительно, соглашение Советского правительства с Германией в августе 1939 года было в наших интересах, и оно расстроило антисоветские планы правительств Англии, Франции и США. Однако Сталин продолжал и позднее - в 1940 и в 1941 годах смотреть на международную обстановку теми же глазами. Он явно недооценивал Германию Гитлера как главного и решающего в то время противника СССР, переоценив при этом значение достигнутого с нею соглашения 1939 года.

- Перед Великой Отечественной войной, - продолжал маршал, - когда английское правительство возглавил Черчилль, хитрый и многоопытный политик, старый враг Советской власти, Сталин, не разобравшись в новой обстановке, ко всем предупреждениям о готовящемся нападении гитлеровской Германии относился только как к английской провокации. Полагая, что Черчилль старается перехитрить его, Сталина, Сталин старался перехитрить Черчилля. А кончилось дело тем, что Сталин перехитрил сам себя во вред советскому народу, государству и Коммунистической партии Советского Союза.

Вопрос. Создается впечатление, что к началу мая 1941 года в настроении Сталина наметились некоторые изменения. Об этом свидетельствует, в частности, его речь на выпуске слушателей военных академий 5 мая 1941 года, которую, очевидно, вы сами слышали (Ф. И. Голиков подтверждает это). Мне кажется также, что значительное влияние на умонастроение Сталина оказал полет Гесса в Англию. Каково ваше мнение?

Ответ. Возможно, что после этого события Сталин начал относиться к сведениям разведки более внимательно, но это не изменило существа его позиции. Достаточно вспомнить содержание заявления ТАСС за неделю до вторжения гитлеровской Германии в Советский Союз и тот вред, который это исходившее от Сталина заявление принесло советскому народу.

...Я задаю маршалу еще ряд уточняющих вопросов. Голиков отмечает, что планы стратегического развертывания вооруженных сил гитлеровской Германии были предоставлены им политическому и военному руководству Советского Союза не позднее, чем в марте 1941 года. ...Следовательно, чуть ли не за 3 месяца до нападения?! Пытаюсь снова и снова уточнить этот важнейший вопрос и спрашиваю:

- Какова была реакция Сталина на первые сообщения о готовящемся нападении?

Ответ. Отрицательная, не верил.

Вопрос. К какому времени у вас, как у начальника ГРУ, исчезли всякие сомнения в том, что немцы собираются напасть?

Ответ. Видимо, еще до конца 1940 года...

Я возвращаюсь домой и беспокойно и вроде бы бесцельно брожу по квартире. Эта проклятая мысль не дает мне покоя - если Голиков говорит правду, что у него еще до конца 1940 года не было сомнений, что Германия нападет, то как же он смел не настаивать на этом, не кричать, не вопить, не стучаться во все двери?! И внезапно другая, охлаждающая мысль: ну и что же было бы? Куда жаловаться, на что уповать? Тоталитарная система безжалостна и губительна даже к самой себе. Подобно Урану, она пожирает своих сыновей, лучших из них, и губит прекрасные мысли, душит благородные порывы, глушит инициативу. И Сталин, и Голиков, и X., и Y. - все они рабы этой ужасной системы: они не могут существовать без нее, а она - без них, ибо они внутри нее. И все мы частицы этой системы и обслуживаем ее каждый на своем месте, кому что положено. Кто играет роль Сталина в микромасштабе, кто - Голикова. Только солдаты на поле брани не играют, они сражаются и побеждают, или их побеждают, и тогда они умирают или бредут в плен, чтобы погибнуть либо там, в концлагерях, либо, возвратившись домой, где-нибудь на Колыме.

...Но все же я пересиливаю себя и иду к письменному столу. Мне нужно поскорее составить запись беседы, отправить ее Филиппу Ивановичу на просмотр, а затем набраться терпения и ждать. И я жду, жду до 12 марта 1965 года, когда Голиков подписывает при мне интервью, а адъютант скрепляет печатью. Теперь этот документ принадлежит истории. Он уже не Голикова и не мой и будет жить своей собственной жизнью.

И жизнь этого документа начинается с того, что специальная цензура почти полностью выбрасывает его из моей книги “ 1941, 22 июня”, которая все же выходит из печати в сентябре 1965 года, пройдя пять цензур. Но от документа Голикова остаются “рожки да ножки”. А теперь, спустя 11 лет, он снова оживает, он увидит свет, я знаю.

...Затем рукопись была послана в КГБ. По счастью, отзыв КГБ сохранился у меня, и я могу быть предельно точным в описании замечаний Комитета. Также сохранилось и мое письмо в издательство в связи с замечаниями КГБ. В отзыве КГБ указывалось (цитирую):

“По нашему мнению, автор не смог дать правильного анализа некоторых важнейших событий этого периода, так как в ряде случаев рассматривает и оценивает их с субъективных позиций”.
Общая аргументация КГБ была крайне слабой, и поэтому Комитет пошел по проторенной, привычной дорожке обвинения автора в том, что он игнорирует советские источники, но широко использует буржуазные. В рецензии написано:
“Излагая внешнюю и внутреннюю политику нашего государства в период после смерти В. И. Ленина, автор не сделал ни одной ссылки на решения соответствующих съездов КПСС и на постановления советского правительства, но зато заполнил многие страницы высказываниями Гитлера, Муссолини, Хорти, Антонеску, Риббентропа, Гесса, Мацуоки, бывшего немецкого посла в Москве Шуленбурга и других, а также (читатель, внимание! - А. Н.) выдержками из книг советских авторов, изданных в основном в период, когда субъективистский подход к оценке истории советского народа кое у кого стал превращаться в моду”.
Таким образом, первым делом рецензент КГБ стремился зачеркнуть все, что было сделано советской исторической наукой, литературой, мемуаристикой за десятилетний послесталинский период. По счастью, из истории ничего выкинуть нельзя. КГБ отвергало сведения, сообщенные автору маршалом Голиковым и другими, поскольку “эти впечатления субъективны и не могут служить основанием для научных выводов”. Да, КГБ был бы прав, если интервью служили бы единственным источником информации для автора, но на самом деле (и об этом КГБ умалчивает) интервью были лишь одним из источников.
Для меня и для читателя большой интерес представляют конкретные замечания КГБ.

И здесь мне пришлось столкнуться с чрезвычайно любопытной историей, с которой я хочу познакомить читателя.

...Во время второй мировой войны в Германии существовала советская разведывательная организация, тесно связанная с немецким движением Сопротивления. Деятельность этой организации, известной под названием “Красная Капелла”, была описана во многих книгах. Ее руководитель Шульце-Бойзен и большинство участников группы были в конце концов схвачены гестапо и казнены. К тому времени, когда моя рукопись попала на цензуру КГБ, деятельность “Красной Капеллы” весьма высоко оценивалась в советских официальных изданиях. Добавлю, что за последние десять лет “Красная Капелла” стала как бы хрестоматийным образцом подпольной подрывной деятельности против гитлеровского режима. За месяц до того, как моя рукопись попала в КГБ, в мае 1965 года журнал “Новое время” опубликовал интервью с уцелевшей участницей “Красной Капеллы” Гретой Кунгоф. В Германской Демократической Республике участники “Красной Капеллы” были причислены к сонму национальных героев немецкого народа. И вдруг совершенно неожиданно я читаю в рецензии КГБ следующее:

“На страницах 123-127 автор говорит о том, что антифашистская организация, известная под названием „Красная Капелла", передала в Москву ряд важных сведений, раскрывавших замыслы гитлеровской Германии. Так как в деятельности этой организации имеется много неясного и сомнительного, вряд ли целесообразно упоминать о ней и, тем более, ссылаться как на источник получения важной информации” (выделено мною. - А. Н.).
Прочтя эти строки, я был поражен и заинтригован. Если КГБ имеет такое мнение о деятельности “Красной Капеллы”, то почему же “Красную Капеллу” прославляют во всех советских и восточногерманских публикациях, посвященных движению Сопротивления и деятельности советской шпионской сети в Европе во время войны? И другой вопрос: что же было на самом деле?
Позднее мне стала известна одна из версий истории “Красной Капеллы”. Не могу ручаться за ее достоверность, но требование КГБ снять всякое упоминание об этой организации очень смутило меня, и до сих пор я не рискую дать окончательный ответ на те вопросы, которые возникают. Утверждают (и мне говорили, что именно на этом и было основано замечание рецензента КГБ), будто “Красная Капелла” располагала радиопередатчиками малой мощности. Их мощности было достаточно, чтобы зашифрованные сведения Шульце-Бойзена и других, рисковавших жизнью, чтобы их добыть, достигли... специальной немецкой службы перехватов, расположенной в Восточной Пруссии, но мощности раций было явно недостаточно, чтобы эти сведения были приняты московским Центром. Если эта версия соответствует действительности, то перед нами одна из величайших трагедий подпольной организации, действовавшей во время второй мировой войны.

Что же произошло в действительности? Этот вопрос еще ждет своего ответа.

...КГБ потребовал устранения из текста книги сообщения о том, что “аналитическая группа Главного управления погранвойск на основании донесений с границы составила накануне войны схему движения вражеской агентуры...” и что сравнение этой схемы с другими данными должно было неизбежно привести к вскрытию основных направлений предполагаемых ударов немецкой армии. В заключение в рецензии КГБ было написано: “Учитывая изложенное, считаем, что книгу А. М. Некрича "1941, 22 июня" в теперешней редакции издавать нецелесообразно”.

В другое время такого рода отзыв Комитета государственной безопасности означал бы смертный приговор книге. Но времена очень изменились после смерти Сталина. Внутренняя эволюция, проделанная за 12 лет, была огромной. КГБ утратил в значительной мере свое влияние, которым госбезопасность обладала в былые годы. Мнение Комитета стало необязательным для издательств. Его можно было в данном случае оспаривать. Это было всего лишь одно из мнений. Но не исключено, что это было временным явлением.

Прочтя отзыв КГБ, я решил немедленно парировать его. В письме в издательство “Наука” от 5 июля 1965 года я подробно разобрал все конкретные замечания КГБ, показал несостоятельность их, противоречие отзыва КГБ мнениям других компетентных рецензентов.

Примерно в это же время я был вызван в Главное разведывательное управление Советской Армии, где мне был сделан ряд конкретных замечаний. Я с облегчением вздохнул: замечания были несущественными. Каково же было мое изумление, когда в корректуре, возвращенной из ГРУ, целые страницы моего интервью с маршалом Голиковым были перечеркнуты красным карандашом. Но делать было нечего. Надо было соглашаться с замечаниями немедленно и, по возможности, ускорить выход книги. Я чувствовал, особенно после торжественного празднования 20-й годовщины со времени окончания войны, что ситуация меняется к худшему, хотя прежние установки еще не были официально изменены. К тому же мой опыт со статьей в “Международной жизни” подсказывал, что начался бег за временем и это состязание может быть мною легко проиграно.

Поэтому через несколько дней я отправил в издательство “Наука” новое письмо, в котором сообщал, что мною внесены исправления и дополнения в связи с замечаниями военной цензуры и Комитета государственной безопасности.

Наступил решающий момент. Захочет ли КГБ еще раз просмотреть рукопись или удовлетворится сообщением издательства, что замечания приняты и рукопись исправлена? Звонок по телефону в Комитет - мне повезло. Комитет не требует рукопись на вторичный просмотр (иными словами, не желает брать на себя ответственность), а удовлетворяется сообщением издательства.

Возвращается корректура и из Министерства иностранных дел. Кое-что придется снять, я соглашаюсь безоговорочно - время не ждет! Последний подстраховочный звонок в отдел науки ЦК КПСС, и рукопись отправляется в Главлит на последнюю визу. Наконец рукопись подписана. Я уезжаю в Крым и там ожидаю появления книги.

Пока шла работа над рукописью в издательстве, неожиданно возникло новое, чисто техническое затруднение: все типографии издательства “Наука” загружены, рукопись может быть напечатана лишь к концу года. Меня прошибает холодный пот. А если произойдут какие-либо политические изменения - что тогда? Вывод напрашивается сам собой. Я договариваюсь с производственным отделом, что попытаюсь найти типографию. И я знаю, где ее искать. Мой фронтовой, очень близкий Друг Арон Айнбиндер - директор типографии, принадлежащей Комитету трудовых резервов, но я знаю, что типография работает на хозрасчете и берет заказы со стороны. Арон соглашается взять мою рукопись, и это в конечном счете спасает книгу. Из Крыма бомбардирую Арона телефонными звонками:

“Когда? Когда? Скорее! Скорее!..” Я не могу и не хочу объяснять ему всей сложности ситуации. Время подпирает.

И вот, наконец, книга выходит. Я получаю прямо из типографии первые 50 экземпляров и раздариваю их, потом покупаю еще и еще, пока это возможно и книга не поступила еще на склады книготорговых организаций.

...Наконец, в октябре 1965 года книга появляется на прилавках. В течение трех дней 50 тысяч экземпляров раскупают. Первоначально хотели напечатать 80 тысяч, но затем издательство решило на всякий случай тираж сократить. Письма, телефонные звонки из Москвы, Ленинграда, Киева, из дальней провинции, из-за Полярного круга: слезно просят прислать книгу, достать невозможно. И я покупаю и шлю каким-то неведомым, но крайне симпатичным мне людям. Я раздаю, рассылаю 600 экземпляров, и сам остаюсь всего лишь с 15, и начинаю прятать их по разным сокровенным местам квартиры, чтобы приятели ненароком не захватили ее.

Первая реакция на книгу просто восторженная. Меня поздравляют. В коридорах института ко мне подходят знакомые и незнакомые люди, жмут руку, просят сделать надпись на книге. Иностранные агентства передают сообщения о книге за границу. В Польше, Чехословакии, Венгрии начинают книгу переводить. Югославская “Борба” печатает в нескольких номерах извлечения из книги. “1941, 22 июня” получает путевку в жизнь и начинает свою собственную, отдельную от автора жизнь. А жизнь самого автора начинает понемногу осложняться...

Книгу хвалят, но ни один профессиональный журнал не желает печатать на нее рецензию. Откликается только “Новый мир”. Главный редактор А. Т. Твардовский прочел книгу, и она ему очень понравилась. В январском номере журнала за 1966 год появляется большая рецензия Г. Б. Федорова. Совершенно неожиданно в газете “Комсомолец Таджикистана” где-то там в Душанбе появляется на развернутую полосу статья А. Вахрамеева “Правде в глаза”. И на этом все кончается. Газеты и журналы Советского Союза дружно замалчивают книгу. И все же книга пробивает себе дорогу. Меня приглашают выступить с докладом в Военной академии. Вот что сообщала газета “Фрунзенец”, орган Военной академии им. М. В. Фрунзе, в номере от 22 января 1966 года:

“Очередное заседание кружков отделения ВНО при кафедре истории войн и военного искусства было посвящено обсуждению книги доктора исторических наук тов. А. Некрича „1941, 22 июня" и вылилось в оживленное обсуждение вопросов подготовки и развязывания фашистской Германией войны против Советского Союза.
На занятии выступил автор книги. Он рассказал присутствующим о планировании гитлеровцами агрессии против СССР и о подготовке нашей страны к отпору врага.

Своими мыслями по обсуждаемым вопросам поделились слушатели... Все выступления носили дискуссионный характер. Занятие вызвало большой интерес у членов Военно-научного общества и, несомненно, принесло им пользу”.

Мое выступление в академии им. М. В. Фрунзе вызвало большой переполох в Главном политическом управлении.
В начале 1967 года, после того как прошел XXIII съезд КПСС, наступление возобновилось с новой силой.

Теперь оно проводилось исподволь. Партийное общественное мнение планомерно подготовлялось к разгрому моей книги. Печатаемое ниже мое письмо дает некоторое представление о ситуации:

“СЕКРЕТАРЮ МГК КПСС ТОВ. ШАПОШНИКОВОЙ А. П.

Уважаемая Алла Петровна!

Вынужден обратиться к Вам в связи с выступлением ответственного сотрудника МГК КПСС тов. Владимирцева на собрании пропагандистов Фрунзенского района г. Москвы 25 ноября с. г.

Тов. Владимирцев сказал, будто на обсуждении книги А. М. Некрича "1941, 22 июня" в Институте марксизма-ленинизма означенная книга подверглась осуждению.

На самом же деле на этом обсуждении *, созванном Институтом марксизма-ленинизма при ЦК КПСС по инициативе Комитета по делам печати 16 февраля 1966 года, книга была оценена всеми, без исключения, выступавшими, а их было 22 человека, положительно. Многие из выступавших предлагали книгу переиздать и в связи с этим просили автора учесть пожелания и замечания, высказанные во время дискуссии.

* Здесь игра слов при условии изменения лишь одной буквы: осуждение - обсуждение

Именно так обстояло дело в действительности (см. стенограмму обсуждения). Спрашивается, зачем понадобилась тов. Владимирцеву эта явная неправда? Ответ ясен: для подкрепления собственного утверждения о вредности книги А. М. Некрича ссылками на авторитетное мнение научной общественности. Я решительно протестую против непартийного поведения т. Владимирцева, введшего в заблуждение пропагандистов целого района гор. Москвы, и настаиваю на том, чтобы его заявление было опровергнуто.

7 декабря 1966 г."

Ответа на свое обращение я не получил.
Кампания приняла целеустремленный характер...

...Жизнь - довольно странная и противоречивая штука. Именно в этот самый момент, когда вокруг моей головы тучи начали сгущаться все больше и больше, мое ходатайство (и моего Института) о предоставлении мне служебной командировки в Англию для работы в английских архивах сдвинулось после шестилетней проволочки с места. Я заполнил въездные анкеты и начал ждать.

Позднее я понял, что по нашему русскому счастью правая рука не ведает, что творит левая: мое дело просто шло своим рутинным путем из канцелярии в канцелярию, перекладывалось со стола на стол, но еще не было представлено выездной комиссии ЦК, которая и решает, в конечном счете, дело.

...В марте 1967 года меня пригласил к себе директор Института В. М. Хвостов. Страсти к тому времени несколько поутихли, и он хотел подчеркнуть свою лояльность ко мне. Хвостов был человеком противоречивым: его честолюбие и готовность ради карьеры следовать самым примитивным и стандартным образцам образа жизни партийного работника наталкивались на его интеллигентность, на его образованность, на его инстинктивное уклонение от открытого участия в погромах, брезгливое нежелание запачкать свои руки: когда нужно было, он искал и без особого труда находил для “пачканья рук” нужных людей.

Хвостов рассказал мне, что ему предлагали принять участие в разгромной рецензии на мою книгу, но он отказался. Затем он сказал мне:

- Александр Моисеевич, в ЦК начато против вас дело. Советую вам без промедления написать заявление в Центральный Комитет.

- Заявление о чем?

- У вас же имеются в книге недостатки и ошибки, вы сами об этом говорили. Вот и напишите об этом, выразите сожаление... - здесь Хвостов остановился, считая, по-видимому, что он сказал мне достаточно.

Я поблагодарил его и обещал подумать. Когда мы прощались, Хвостов сказал мне примирительно:

- Я понимаю, что недоразумения между нами были потому, что вы хотели утвердить свою независимость.

Я промолчал.

За долгое время это была первая дружеская встреча. Она была и последней. Несколько раз мы виделись издали, раскланивались, но никогда уже больше не разговаривали. Хвостова сделали вскоре президентом Академии педагогических наук СССР, а еще спустя два года он неожиданно умер.

...Да, я думал о том, что сказал мне Хвостов. Через несколько дней я получил еще одно предостережение: мне принесли черновой вариант разгромной статьи, которая готовилась в Институте марксизма-ленинизма. Нападение было неотвратимо. Но выбор был мною сделан в тот самый момент, когда я написал первую страницу рукописи. Нет, я не собирался приносить извинения, каяться и прочее: для меня открылась новая полоса моей жизни, и в этой последней, вероятно, части моей жизни не должно было быть места для конформизма нашего лицемерного общества. Я постепенно удалялся от него, но частицы моей прошлой жизни, невидимые нити все еще связывали меня, и я понимал, что так будет .всегда.

Может показаться невероятным, но последний толчок моей чаше весов дал... журнал “Шпигель”, выходящий в Гамбурге, и моя чаша весов резко качнулась вниз, а может быть, взлетела вверх?

Вот как это случилось.

В номере от 18 марта 1967 года “Шпигель” опубликовал две большие статьи о событиях в СССР: одна была посвящена Светлане Аллилуевой, Другая - моей книге и мне.

...Однажды в партийный комитет, где я находился в это время, позвонили из фотохроники ТАСС. Корреспондент сообщил мне, что он имеет задание сфотографировать меня.Я удивился, но решил, что, может быть, ситуация меняется. Но все было совсем по-другому. фоторепортер, который пришел ко мне домой, сказал мне, что один западногерманский журнал сделал заказ на мой портрет, уплатил валюту и теперь ожидает моей фотографии. Это было чисто коммерческое дело, и фотохроника ТАСС просто выполняла уже оплаченный заказ.

Нет, не говорите, хорошо жить в России. Здесь, по крайней мере, скучать не приходится...

“Шпигель” поместил мой портрет, сделанный фотохроникой ТАСС, и большую статью о книге, ее обсуждении и об ответственности за неподготовленность к войне. Статье была предпослана врезка. Ее текст и послужил толчком к началу партийного дела против меня. Во врезке было среди прочего написано, что на XXIII съезде руководитель КПСС Брежнев хотел реабилитировать Сталина. Этому воспротивилась группа прогрессивно настроенной интеллигенции, военные, ученые и др. Их мнение было выражено в книге историка Некрича “1941, 22 июня”.

Я давно усвоил жизненное правило, что самое опасное - это обрести личного врага. Это правило знали и сталинисты. Поэтому статья в “Шпигеле” была, наконец, тем желанным поводом для расправы надо мной в назидание всем прочим, которую они вот уже полтора года пытались осуществить.

Вскоре заведующий отделом науки ЦК Трапезников продемонстрировал этот номер журнала группе приближенных к нему историков. Затем, как мне говорили, он показал этот номер Брежневу, приведя последнего в ярость от фразы, будто он хотел реабилитировать Сталина. Брежнев отдал приказ Комитету партийного контроля при ЦК КПСС начать партийное следствие по поводу книги “1941, 22 июня”, обстоятельств вывоза за границу стенограммы дискуссий в ИМЛ и использования книги буржуазной пропагандой.

В последних числах апреля я узнал, что в Институте марксизма-ленинизма готовится разгромная статья для газеты “Правда”, которую пишет Г. А. Деборин. В присутствии нескольких своих друзей я позвонил Деборину домой и спросил его, верно ли это. Деборин пытался уклониться от прямого ответа, но хотел выяснить, откуда мне это стало известным. Я тоже уклонился от ответа, пошутил, что “слухами земля полнится”. Из разговора с Дебориным я понял, что информация верная и “дело” против меня уже начато, хотя в тот момент я не представлял, каким образом развернутся события.

Больше всего меня беспокоило, что все это обернется плохо для нашего парткома. Ситуация создавалась острая. Решение надо было принимать немедленно. По стечению обстоятельств сразу же после разговора с Дебориным вдруг появилась возможность непосредственного обращения к секретарю ЦК КПСС М. А. Суслову с просьбой о личном приеме. Через два дня мне сообщили ответ Суслова: этим делом занимается много людей, и он, Суслов, не может в него вмешиваться. Теперь оставалось только ожидать дальнейшего развития событий. Спустя две недели я получил официальное приглашение явиться в Комитет партийного контроля при ЦК КПСС к партконтролеру (партийному следователю) Сдобнову. Следствие вели двое партконтролеров: Сдобнов и Гладнев.

Когда меня пригласили в КПК, я и понятия не имел о процедуре партийного дела, и Сдобнов даже не счел нужным ознакомить меня с ней. Я очень удивился, увидев там заместителя директора Института Штрахова. Ведь моя книга непосредственного отношения к Институту не имела. Мне было непонятно, почему не был приглашен секретарь парткома Данилов. Оказывается, для Комитета партийного контроля важно присутствие представителя администрации того учреждения, в котором подследственный работает. Таким образом, администрация фактически участвует в разбирательстве, помогая КПК. Я убедился в этом на собственном опыте. Штрахов вовсе не был безмолвным свидетелем, а активно помогал партконтролерам.

По счастью, у меня сохранились записи, которые я тогда вел немедленно после встреч в КПК, и документы, которые я писал по требованию партконтролеров. Таким образом, я могу очень точно описать все, что тогда происходило. Для западного читателя, а особенно для специалистов в области истории, политических и социальных наук, будет полезно знать некоторые детали. Это поможет их более правильному пониманию системы, существующей в Советском Союзе.

Первая беседа со мной в КПК была 22 мая 1967 года и продолжалась 4 часа. Мне задавали вопросы по поводу моей книги, как я ее задумал и зачем написал. Позднее я понял, что партследователи хотели выяснить, не сделал ли я это по злому умыслу, чтобы нанести ущерб интересам КПСС и Советского государства. Другая группа вопросов касалась моего отношения к книге спустя полтора года после ее выхода в свет. Все содержание, ход и тон беседы не оставлял сомнения в том, что партследователи чувствуют ко мне внутреннюю неприязнь, хотя они были в меру вежливы. Никаких записей беседы не велось: в этом не было необходимости, так как замаскированный магнитофон выполнял секретарские обязанности. Такая система избавляла от необходимости показывать подследственному протокол и лишала его тем самым возможности проверять правильность интерпретации его ответов. В этом отношении процедура партийного следствия гораздо хуже обычного судебного следствия.

Из вопросов, которые мне были заданы Сдобновым и Гладневым, наиболее важными мне показались два вопроса. Первый из них был, почему я не отмежевался от выступления на дискуссии в ИМЛ Алексея Владимировича Снегова. Я отвечал, что вообще ни от кого не отмежевывался, да мало ли было наговорено глупостей, например докладчиком Дебориным, я ведь не стал от него отмежевываться, и т.п.

Второй вопрос был, очевидно, стержнем всего.

Сдобнов спросил меня: “Что, по-вашему, важнее - политическая целесообразность или историческая правда?” Как бы косвенным образом следователь давал мне понять, что дело не в том, правдива ли моя книга или нет - это вопрос второстепенный, - а в том, насколько целесообразно в данный момент поднимать тему неподготовленности СССР к германскому нападению и ответственности за это. С вопросом Сдобнова перекликались слова другого следователя - Гладнева, сказанные в коридоре, когда он провожал меня после первой встречи: “Не делайте ошибки, мы не ваши оппоненты, мы находимся на службе”, то есть незачем тратить время, чтобы нас убеждать...

Мой ответ на вопрос Сдобнова был таким: нельзя противопоставлять политическую целесообразность исторической правде. Опыт истории показал, что в конечном счете историческая правда соответствует политической целесообразности.

- Так что для вас все-таки важнее, - допытывался Сдобнов, - историческая правда или политическая целесообразность?

- Историческая правда, - ответил я.

Штрахов усердно помогал следователям. Один раз я не выдержал и резко его оборвал, за что немедленно получил строгое замечание от Гладнева: “Товарищ Некрич, не забывайте, что вы находитесь в ЦК КПСС”.

Одна характерная особенность в поведении моих собеседников, если их так можно назвать, запомнилась мне. Все документы, которые я им показывал, - письма читателей, рецензии, мои заявления о “проработке”, которая происходит по административным и пропагандистским каналам, - внимательно прочитывались Гладневым и Сдобновым, молча передавались из рук в руки, но никаких эмоций, только быстрые взгляды. Лишь один раз Сдобнов взорвался, когда читал мое письмо секретарю МГК КПСС Шапошниковой по поводу выступления Владимирцева.

В конце беседы мне было предложено ответить на три вопроса в письменном виде. Вот эти вопросы и мои ответы:

Вопрос. Ваше отношение к книге “1941, 22.июня”.

Ответ. Свою книгу “1941, 22 июня” считаю исторически достоверной, патриотической и соответствующей решениям XX, XXII, XXIII съездов нашей партии, а также постановлению ЦК КПСС от 30 июня 1956 года. Книга была опубликована в научно-популярной серии издательства “Наука” осенью 1965 года. Она получила одобрение Главлита, была затем обсуждена историками-коммунистами в Институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС, где в целом была одобрена. Имеются положительные отклики и рецензии печати социалистических стран и коммунистических органов печати западноевропейских стран.

Вопрос. Ваше отношение к обсуждению книги в Институте марксизма-ленинизма.

Ответ. Обсуждение моей книги 16 февраля 1966 года происходило не по моей инициативе. Инициатором его были Комитет по печати и Институт марксизма-ленинизма при ЦК КПСС, который и был непосредственным организатором собрания. Научная дискуссия была открытой, поскольку обсуждалась книга, вышедшая в открытой печати. На дискуссии присутствовало около 200 историков, гражданских и военных, а выступило 22 человека, в том числе начальник отдела истории Великой Отечественной войны, его заместитель, редакторы всех шести томов “Истории Великой Отечественной войны Советского Союза”. Все выступавшие дали в основном положительную оценку книге, сделав при этом ряд критических замечаний. Все это видно из стенограммы обсуждения.

Вопрос третий. Ваше отношение к зарубежным откликам.

Ответ. Зарубежные отклики были двоякого рода. Меня очень обрадовали положительные отклики коммунистической прессы как в социалистических странах, так и в капиталистических странах Западной Европы. Коммунистическая пресса расценила книгу как оружие против пропаганды буржуазной реакционной печати, утверждавшей, что в СССР якобы имеет место тенденция к восстановлению культа личности Сталина. В ответ на клеветническую радиопередачу так называемой “Немецкой волны” я написал “Открытое письмо” и передал его в агентство печати “Новости”. По причинам, мне неизвестным, оно опубликовано не было. В других публикациях буржуазной печати речь шла не о книге, а о стенограмме обсуждения в Институте марксизма-ленинизма.

Свои ответы я принес Сдобнову 24 мая. Он внимательно прочел, никак не комментируя. Затем, уже прощаясь, предупредил меня, что беседы будут продолжены. Я пожал плечами...

Во время бесед следователи очень нервно реагировали на те приводимые мною факты, которые, очевидно, не укладывались в заранее составленную ими схему сценария. Например, все, что я говорил об искусственной шумихе, созданной вокруг моей книги председателем Комитета по печати Михайловым, его сотрудниками Маховым и Фомичевым, яростно опровергалось, мое возмущение выступлением на идеологическом совещании секретаря по пропаганде ЦК Грузии Стуруа разбивалось о стену деланного равнодушия.

Я спросил Сдобнова, чем вызваны эти беседы, почему в Комитете партийного контроля обсуждаются вопросы научного характера. На это я получил ответ, что по указанию руководства проводится расследование всего комплекса, связанного с книгой “1941, 22 июня”, а именно - книга, ее обсуждение, зарубежные отклики, проникновение информации за границу.

- Так что это - персональное дело? - напрямик спросил я Сдобнова.

- Вопрос еще не решен, - уклончиво ответил он.

Мои письменные ответы и послужили главным обвинительным материалом против меня самого. Поняв это, я понял и то, какое важное значение имеет американское процедурное правило, позволяющее подследственному не отвечать на поставленные вопросы, если ответы на них могут причинить ему вред. Но “социалистическая демократия” очень далека от элементарного понимания защиты индивидуальных прав...

Спустя месяц, 24 июня, меня вновь вызвали в Комитет партийного контроля. Было это спустя несколько дней после “шестидневной войны”, и накал антисемитизма еще не прошел...

На этот раз со мной беседовали уже три партийных контролера. На помощь первым двум был призван сотрудник сектора печати некто Сеничкин. На этот раз мы не остались в кабинете Сдобнова, а молча прошли по длинному коридору и поднялись на третий этаж. На моем лице, видно, отразилось недоумение, куда же меня ведут, потому что Гладнев спросил меня: “Вам сказали, куда мы идем?” Я отрицательно помотал головой. “Мы идем к товарищу Мельникову, члену КПК”, - вполголоса сказал мне Гладнев. Я кивнул головой. Это имя мне ничего не говорило.

Вскоре мы очутились в просторном кабинете. Хозяин его, высокий грузный мужчина лет шестидесяти, поднялся нам навстречу, протянул широкую ладонь и пригласил садиться. Мы сели: Мельников во главе стола, по левую руку от него трое следователей, по правую я. Поглядывая на меня своими большими, пожалуй, черными глазами, член Комитета Роман Ефимович Мельников сказал, что Комитет остался не удовлетворен моими ответами, и в среду 28 июня мой вопрос будет обсуждаться на заседании Комитета под председательством Пельше. Пельше был членом Политбюро и председателем Комитета партийного контроля при ЦК КПСС. Видно, моему делу придавали особенное значение, если решили вынести его на такое высокое собрание. Мельников предложил Сдобнову зачесть ту часть подготовленного к заседанию документа, который касался меня. Итак, я приглашен для предварительного ознакомления с обвинительным заключением! Я взял карандаш и приготовился было делать заметки, но тут же сообразил, что больше запомню, если внимательно буду слушать.

Негромким, но внятным голосом Сдобнов прочел обвинительное заключение. Конечно, формально этот документ так не назывался, но таким он был по существу. Я старался ничем не выдавать своего волнения, хотя на самом деле волновался очень. Заметил, что задрожали пальцы и положил руку на стол ладонью.

Когда Сдобнов читал наиболее резкие обвинения, Мельников бросал на меня взгляд: “Ну, что, каково?” - не поворачивая головы проверял мою реакцию, прикидывал, легко ли будет со мной справиться. В таких местах я, кажется, не то вздыхал, не то шевелил скулами, а может быть, просто смотрел прямо перед собой, симулируя равнодушие. Но вот Сдобнов положил на стол последнюю прочитанную им страницу. Мельников предложил обменяться мнениями.

Я сказал, что чтение на слух воспринимаю плохо и должен прочесть документ собственными глазами, тем более, что в отличие от бесед, где речь, казалось, шла о научных проблемах, здесь выдвинуты против меня тяжелые политические обвинения. Вся тройка следователей дружно запротестовала. Ах, как им не хотелось, чтобы я взглянул на этот документ! Сдобнов предложил прочесть документ еще раз, медленнее, даже останавливаясь на тех местах, которые могли показаться мне важными. Я решительно протестовал и продолжал настаивать на своем. Мельников заколебался. Наконец он сказал Сдобнову, чтобы мне дали прочесть документ, и разрешил сделать необходимые заметки. Гладнев предложил, чтобы затем мы вновь вернулись к Мельникову, дабы выслушать его мнение. То ли Мельникову не хотелось определять свою собственную позицию, то ли по другим соображениям (дело шло к концу рабочего дня), но он предложил, чтобы в дальнейшем беседа протекала без его участия. “Разумно, - подумал я, - во-первых, он никак не ангажируется, во-вторых, прослушает магнитофонную запись”.

Я просидел в кабинете Сдобнова полчаса, читая и выписывая наиболее важные части документа. Вскоре трио появилось вновь (должно быть, они ходили в буфет закусить). Несмотря на мои протесты, выписки у меня были отобраны. Сдобнов объяснил, что документ секретный. Я протестовал, но жаловаться было некому: Мельников предусмотрительно отстранился. Вся эта комедия сделалась мне ясной. Затем Сдобнов предложил мне начать разговор по существу предъявленных обвинений. Я отказался, ссылаясь на то, что к такому разговору не подготовлен, должен подумать. Следователи настаивали, ставили вопросы, пытаясь втянуть меня в разговор. Я отвечал нехотя, так как полагал, что из меня хотят выудить аргументацию с тем, чтобы самим лучше вооружиться к предстоящему бою в среду. “Ну, ясное дело, не хочет разговаривать”, - раздраженно воскликнул Гладнев, поднялся и удалился вместе с Сеничкиным. В кабинете остались Сдобнов и я.

Он выдвинул последний довод: если я приду на следующий день, то меня примет первый заместитель председателя Комитета Гришин. Я пообещал подумать, на том мы и расстались. Подозревая в предложении ловушку, чувствуя себя отвратительно физически и не располагая достаточным временем для подготовки, я решил прийти прямо на заседание Комитета, а приема у Гришина не просить. Позднее это было использовано против меня как доказательство моего пренебрежительного отношения к партии.

...До заседания оставалось всего 36 часов. Снова на помощь пришли мне друзья. Моя жена Надя старалась ничем не выдать своего волнения, хотя темные круги под глазами и нервное подергивание век выдавали ее. Легли мы поздно, поднялся я в шестом часу утра...

Накануне мне сообщили, что вице-президент Академии наук А. М. Румянцев разговаривал по поводу моего дела с Сусловым и тот будто бы заверил его, что дело ограничится выволочкой. Но я в это не поверил, ибо к чему было бы устраивать парад-алле в таком случае? Я понимал, что Румянцев мне сочувствует и делает кое-что, чтобы облегчить мое положение, но сообщение это расценил как дезинформацию. Дезинформация такого же рода поступила и из других источников. Мне явно расставляли капкан.

На заседание Комитета я приехал вместе с Александром Михайловичем Самсоновым, директором издательства “Наука”, которого тоже призвали, чтобы держать ответ. Мы жили напротив друг друга, и потому было вполне естественно, что и поехали вместе.

...Я курил в коридоре в полном одиночестве, когда мимо меня прошел элегантно одетый старик в дорогом сером костюме. Держался он прямо, шел деловитой походкой человека, сознающего свое значение. В двух-трех метрах позади вышагивал коренастый молодой человек, одетый в стандартный черный костюм. Он нес портфель. Пожилой держал в руке маленький букет цветов, аккуратно завернутый в бумагу. “Пельше”, - мелькнула мысль.

Деваться было некуда, вышла секретарша и указала мне на приемную, где вызванные в Комитет ожидали приема. Это была темная, без окон, прямоугольная комната с постоянно горящим электрическим светом. В комнате стояло несколько сосновых столов и стулья. Комната напоминала камеру с той только разницей, что здесь не было охраны, и из нее можно было выйти, что я немедленно и сделал. Все здесь было рассчитано, чтобы повлиять на настроение обвиняемого, заставить его почувствовать тоску, безнадежность, сломить его волю.

Вскоре в коридор вышла секретарша и сказала: “Кто пришел по делу Некрича, прошу заходить”. Значит, “дело” действительно существует...

...Кабинет Пельше, в котором происходило заседание, представлял собою большой светлый зал. Справа от входной двери было несколько окон и балкон. Возле стен были поставлены мягкие кожаные стулья для приглашенных. С этой же стороны в глубине комнаты стоял большой темно-желтый письменный стол полированного дерева, а рядом столик с разноцветными телефонными аппаратами; у задней стены - стеллажи с книгами и деревянная панель - дверь, которая вела, очевидно, в комнату для отдыха.

По левую сторону стоял длинный и широкий стол, покрытый, как водится, зеленым сукном. В дальней узкой части стола лицом к входной двери стояло председательское кресло. По обе стороны от председательского места расположились члены Комитета. Были они разного роста, большие и маленькие, лысые и с пышными седыми шевелюрами, в очках и без, дородные и худые, но что-то неуловимо общее объединяло их всех. Среди них было несколько женщин. Одна из них, полная, высокого роста, с зачесанными назад седыми, но еще густыми волосами, обернулась и пристально посмотрела на меня.

Ближе к дверям за столом разместились чины рангом поменьше: партследователь Гладнев, а напротив него Сдобнов, затем какая-то светловолосая женщина в белой кофточке и светлой юбке. Рядом с ней сидел известный мне заведующий агитационно-пропагандистским отделом Московского городского комитета партии Иванькович, человек небольшого роста с холодными, злыми глазами и с протезами вместо рук.

Среди приглашенных я увидел П. Н. Поспелова, директора Института марксизма-ленинизма, генералов Тельпуховского и Грылева (первый из ИМЛ, второй из военно-исторического отдела Генштаба), ответственного редактора журнала “Вопросы истории КПСС” Косульникова.

Увидел я и старого знакомца по занятиям в Фундаментальной библиотеке Академии наук СССР П. П. Севастьянова, историка, специалиста по Дальнему Востоку, который, очевидно, представлял здесь Министерство иностранных дел. Пришел Г. Деборин, оглянулся и занял свободное место рядом с Сеничкиным, маленьким бесцветным человечком, который всем своим видом старался подчеркнуть значительность того, что должно здесь произойти, и значительность собственной персоны. Напротив него примостился исполняющий обязанности директора нашего Института Лука Степанович Гапоненко.

Я сел на стул рядом с Самсоновым, поближе к окну. Было душно. Неподалеку от меня занял место Леня Петровский, внук Григория Ивановича Петровского и сын героя гражданской войны, бывшего руководителя Коммунистического интернационала молодежи (КИМ) Петра Петровского, погибшего в годы сталинского террора, племянник комкора Петровского, освобожденного из лагеря в начале войны и геройски погибшего в сражении. Петровский-внук, который в течение 27 лет своей жизни ходил с клеймом сына “врага народа”, был после реабилитации своего отца принят в партию и работал научным сотрудником в музее В. И. Ленина. Петровский примыкал одно время к демократическому движению. Он участвовал, на свою беду, в дискуссии по поводу моей книги в ИМЛ. Позднее его речь была объявлена антипартийной, и теперь он привлекался к партийной ответственности по “делу Некрича”.

...Пельше открыл заседание. Слово для информации получил Сдобнов. Я начал делать заметки.

Сдобнов излагает обстоятельства дело во всех аспектах. Книга Некрича порочная. Объяснения он дает неудовлетворительные. Выводы автора не соответствуют концепции советской исторической науки и похожи на концепции буржуазных историков. Противопоставляет тотальную мобилизацию в Германии бездеятельности советского правительства. Обеляет политику Англии, Франции, США. фальсифицирует факты: предупреждение, посланное Черчиллем Сталину, предупреждение Шуленбурга. Включает в территорию собственно Германии оккупированные ею земли - играет на руку немецким реваншистам. Очерняет положение в советской промышленности, в том числе и оборонной. Советско-германский пакт изображается как выгодный только Германии, получается, что Советское правительство было обмануто, следовательно, очерняет Советское правительство (!).

Автор не отмежевался от антипартийных выступлений на дискуссии в ИМЛ. На дискуссии некоторые утверждали, что существуют две группы историков: догматики и марксисты. Некрича, сказал Сдобнов иронически, относят ко второй группе. Некрич пишет об умышленном уничтожении военных кадров - утверждает, что главной причиной нападения Гитлера на Советский Союз был страх перед коалицией СССР, Англии и США, чем оправдывает гитлеровский тезис о превентивной войне. Не говорит об истинных виновниках войны - монополиях. Ссылок на иностранные документы по количеству больше, чем на советские. Тут Сеничкин вмешался и скороговоркой назвал цифры тех и других. Некрич подводит читателя к мысли, что победа СССР в войне была незакономерной.

Петровский, продолжал Сдобнов, выступил на обсуждении с антисоветской речью. При беседах в КПК продолжал отстаивать свои неверные позиции. До сих пор не представил письменного объяснения в КПК (именно этим Петровский и спас себя от строгого партийного взыскания. - А. Н.) Петровский является автором записи обсуждения в ИМЛ, которая попала за границу. За рубежом книга Некрича была подхвачена враждебной пропагандой: передачи “Немецкой волны”, публикация стенограммы в итальянском троцкистском журнале “Сенестра”, в “Нувель Обсерватор”, в “Шпигеле”, с портретом автора и с подписью под ним: “Некрич - критик Сталина”.

Затем слово было предоставлено мне.

Мое выступление было подготовлено заранее и отпечатано на машинке. Первый экземпляр был передан мною стенографистке КПК. Но уже по ходу выступления я вносил некоторые коррективы. Так, в самом начале своего выступления я заявил, что хотя в документе, прочитанном Сдобновым, вопрос о культе личности Сталина не ставился вовсе, но, по существу, речь идет именно об этом, таков подтекст документа.

В заключение выступления я сказал, что в книге имеются, конечно, недостатки и просчеты. В частности, я признал справедливым упрек Сдобнова, что включил в территорию собственно Германии земли, захваченные рейхом.

Однако я не сказал на Комитете, и не сожалею об этом, что эта ошибка была мною замечена сразу же после выхода книги из печати и была включена в перечень других фактических ошибок и опечаток, переданный польскому, чехословацкому и венгерскому издательствам, осуществлявшим перевод моей книги. Я считал для себя унизительным защищаться таким образом.

Я заявил, что есть большая разница между конкретными замечаниями и попытками на их основании построить политические обвинения. Все политические обвинения я полностью отвергаю.

Далее я вскрыл то, что было закамуфлировано в документе КПК, - попытка задним числом снять ответственность со Сталина и политического руководства за тяжелое положение, в котором оказалась наша страна в июне 1941 года. Я напомнил об основных фактах истории того времени и попытался показать беспочвенность обвинений, выдвинутых против меня. Закончил я так:

“Вначале я уже говорил и хочу повторить еще раз: несомненно, что в книге имеются недостатки, она отнюдь не идеальна. Что же касается политических обвинений, выдвинутых против меня, то я их решительно отклоняю.
...Свой долг историка-коммуниста я видел в том, чтобы по мере своих сил участвовать в борьбе партии за преодоление ошибок периода культа личности и помочь извлечь из этих ошибок правильные уроки”.

Во время моего выступления то и дело раздавались враждебные реплики, на которые я не реагировал. После окончания моего выступления посыпались вопросы: многие спрашивали меня, почему я не отмежевался от антипартийного выступления Снегова. Я отвечал, что дискуссия носила научный характер, и я отвечал лишь на такого рода выступления.
Член КПК. Значит, если при вас говорят антипартийные вещи, то это вас не касается? Где же ваша партийность?

Поспелов. Это вы привели с собой людей в ИМЛ!

Некрич. Обсуждение происходило не по моей инициативе, а по инициативе ИМЛ. Те, кто руководил дискуссией, и несут ответственность. О том, что будет дискуссия в ИМЛ, были вывешены объявления. И это совершенно естественно. Что плохого в том, что на дискуссию пришли историки-коммунисты?

Во время моего ответа раздавались негодующие возгласы. Лишь один Пельше сохранял полную бесстрастность, я бы даже сказал, что он, видимо, с презрительным равнодушием относился к этому спектаклю.

Директор издательства А. М. Самсонов, сам историк и автор книг о битвах под Москвой и под Сталинградом, говорил спокойно, с достоинством, признал свою ошибку в том, что издательство выпустило книгу, заявил, что публиковать ее не следовало. В то же время он заметил, что в книге нет ничего такого, что прежде не было бы опубликовано в других советских изданиях. Выступление Самсонова произвело на членов Комитета благоприятное впечатление. Весь его облик высокого, плотного, седеющего темноволосого человека в больших роговых очках, державшегося с достоинством, но не вызывающе, признавшего, к тому же, свои ошибки, был по душе членам Комитета.

Один из членов КПК сказал раздумчиво, повертев книгу в руках: “Ведь вот, товарищ Самсонов, отнесись вы более внимательно к книге, и книга бы не вышла, и дела никакого бы не было”. Несмотря на серьезность ситуации, мне пришлось крепко сжать скулы, чтобы не улыбнуться, - вот как просто дела решаются - и книги нет, и дела нет, всем хорошо, все довольны, - и вспомнил знаменитого нашего артиста Аркадия Райкина, изображавшего советского чинушу: “Личный покой - прежде всего”.

Но, в общем-то, было не до смеха. Мельников несколько раз повторил, обращаясь к Самсонову: “Ведь говорил же Белоконев, чтобы вы книгу не издавали, ведь говорил же, а вы не послушались”. (Генерал-майор Белоконев от имени КГБ подписал отрицательную рецензию на мою рукопись.)

Драматичным было выступление Петровского. Держался он твердо и смело, решительно отклонил обвинение, будто его речь была антисоветской, так же как и приписываемое ему составление “Краткой записи”. Относительно моей книги он сказал, что считает ее честной и партийной. Тогда члены Комитета начали бросать реплики и подзадоривать его... Кульминационным моментом в выступлении Петровского было его заявление, что партследователь Гладнев кричал на него, стучал кулаками по столу и, наконец, заявил ему: “Я был бы горд, если бы мое имя стояло рядом с именем товарища Сталина”.

В зале начался неясный шум. Побагровевший Гладнев попросил предоставить ему слово, но... не опроверг последнего утверждения Петровского! Гладнев знал, что в этой аудитории было много приверженцев курса на реабилитацию Сталина. Я уверен, что многие сидевшие в зале сочувствовали Гладневу и они были бы не прочь, если бы их портреты вывесили рядом со Сталиным.

“Я сказал Петровскому, - объяснял Гладнев, - что Ленин вовсе не был голубком, когда нужно было, он мог и прикрикнуть, и заставить выполнить то, что он приказывал. В этом смысле я и постучал кулаком по столу. Но, увидев, что Петровский неправильно меня понял, я извинился”.

Здесь Мельников с полуулыбкой победоносно оглядел зал, покивал одобрительно головой, как бы говоря: “Вот видите, Гладнев извинился”.

В своем выступлении Петровский напомнил о речи Молотова на сессии Верховного Совета СССР в августе 1939 года, когда он говорил о бессмысленности вести войну под фальшивым флагом “уничтожения гитлеризма”. Слова Молотова, которые читал Петровский, падали в мертвую тишину, пока, наконец, заместитель Пельше Гришин заявил:

“Партия вопрос о Молотове уже решила”.

Петровский. Он был исключен за участие в антипартийной группе. Но внешняя политика, которую он проводил, не была осуждена.

Кто-то из членов КПК негодующе сказал: “Мы сейчас обсуждаем вопрос не о Молотове, а о вас, товарищ Петровский”.

Затем Петровский неожиданно начал говорить о своей семье, о том, что семья отдала “четыре прекрасные жизни” и что он, несмотря на несправедливость, допущенную по отношению к его семье, вступил в КПСС, потому что верит в торжество правды, в торжество коммунизма. Члены КПК с облегчением вздохнули. После выступления Петровского был объявлен перерыв. Члены Комитета во главе с Пельше остались в его кабинете, а остальные вышли в секретарскую комнату и в коридор. Я отметил про себя любопытную деталь: всем был предложен чай с сахаром и лимоном, членам же Комитета, кроме того, принесли еще и сушки! Даже в такой мелочи все по рангам, согласно занимаемому положению, подумал я.

Перед тем как покинуть зал заседаний, я подошел к Пельше и передал ему папку, в которой лежали напечатанные на машинке выписки из документов и другие материалы, подтверждавшие мою точку зрения. “Хорошо, - ответил Пельше, - передайте материалы Сдобнову”. - “Но, - возразил я, - там мое дело уже закончено. Теперь оно решается здесь”, - жестом показал на край стола, где сидел Пельше. “Хорошо, - бесстрастно повторил Пельше, - оставьте папку здесь”. Я положил папку и вышел в коридор. Там толпились люди. Подошел к секретарше, она налила мне чаю.

“Неудачно ты выступил”, - сочувственно говорит мне Гапоненко. “Да, неудачно”, - извиняюще улыбается Севастьянов. Самсонов молчит. Затем Гапоненко, чтобы развеселить нас, начал рассказывать что-то смешное. Я рассмеялся. В это время мимо проходил Мельников. Когда заседание возобновилось, он начал свою речь такими словами: “Мы здесь Некрича критикуем, а он ничего, ходит себе, улыбается...”

Очевидно, во время чаепития в кабинете Пельше члены Комитета были проинструктированы, как им вести себя. События развертывались совсем не привычным образом: пока что никто не каялся, лишь Самсонов признал свою ошибку в очень достойной и спокойной манере.

После перерыва первым слово получил Поспелов. Невозможно пересказать всего, что он наговорил. Это была сплошная мешанина из каких-то обрывков воспоминаний о войне, рассказа о том, как лили специальную бронебойную сталь. Все это подавалось в лучших традициях сталинского времени. Слушая Поспелова, я чувствовал себя помолодевшим если не на 30, то, во всяком случае, на 20 лет. Он совершенно беззастенчиво перевирал то, что у меня было написано в книге. Делал он это со сноровкой профессионала, всю свою жизнь посвятившего этому ремеслу.

Поспелов прекрасно знал, что он говорит для людей, большинство из которых книги Некрича не читало, а в лице Поспелова чтут саму партийность. В самом деле, этот бывший преподаватель латыни был ныне освобожденным членом Президиума Академии наук СССР, глазами и ушами партии в этом ареопаге советской науки, членом ЦК КПСС. В прошлом он был одно время кандидатом в члены Президиума ЦК, секретарем ЦК КПСС, ответственным редактором “Правды” и прочее, и прочее. Профессору Поспелову так же, как и выступившему после него Деборину, было важно показать Комитету партийного контроля, что они осознали не только вредность книги Некрича, но и промахи, допущенные ими во время дискуссии в Институте марксизма-ленинизма. В то время Поспелов был еще директором института. Мне же Поспелов казался совершеннейшим рамоли. “Боже мой, - подумал я, - и этот склеротик был секретарем ЦК?!”

...Деборин выложил сначала, так сказать, аргументацию “от науки”, обернулся затем по сторонам и сказал:

- “Должен сообщить вам один любопытный факт.

Подождав, пока наступит полная тишина, Деборин продолжал:

- Некрич, узнав о том, что я написал на его книгу отрицательный отзыв, позвонил мне домой и угрожал мне”.

Заявление Деборина вызвало соответствующую реакцию:

- “Ах, угрожал! Вот до чего докатился!”

Я со своего места громко произнес:

- “Это ложь!”

Но, разумеется, на мои слова никто внимания не обратил. Однако одного этого “любопытного факта” Деборину показалось недостаточно, и он продолжал:

“На кого Некрич опирается за рубежом? Я могу вам сказать. Недавно я был на конференции в Берлине, и там один чехословацкий историк говорит мне: «Что вы все время пишете книги о своих подвигах? Нам нужны книги о ваших просчетах, ошибках, такие, как книга Некрича»”.

Реакция на слова Деборина была соответствующей: взрыв негодующих возгласов. “Как же они ненавидят чехов и, должно быть, не только их”, - мелькнула мысль.

Пельше предоставил затем слово еще одному эксперту, генерал-майору Грылеву, начальнику военно-исторического отдела Генштаба, человеку, известному своими решительными просталинскими взглядами. Грылев, в отличие от Деборина, внешне держался сдержанно, говорил сухо, без эмоций, но в то же время, так же как и Поспелов, и Деборин, без смущения искажал текст книги, придумывая и вымысливая логические заключения, которых у меня в книге не было.

Наконец слово получил и. о. директора моего института Л. С. Гапоненко. У него был большой опыт по части того, как держаться при подобных щекотливых обстоятельствах. Он сразу же подчеркнул, что книга Некрича к институту отношения не имеет, работа внеплановая, отвечает издательство, и в таком духе Некрича в институте критиковали, а партком... (“Да, - усмехнулся я про себя, - нашлись всего 280 человек”.)

Было в его выступлении одно забавное место: он бросил мне упрек, почему я в “1941, 22 июня” не разоблачил книги... меньшевика Абрамовича! Книга эта, как известно, никакого отношения к событиям второй мировой войны не имела, а касалась Октябрьской революции. Через несколько недель, когда страсти поутихли, я спросил Гапоненко, при чем здесь была книга Абрамовича, на что он мне ответил в обычной своей полудружеской манере: “Понимаешь, обстановка была такая, должен же я был что-то сказать”.

...Один за другим начали выступать члены Комитета: первые заместители Пельше - Гришин, Постоволов, затем Мельников, еще кто-то. Их речи дышали ненавистью не только ко мне, а ко всему, что было связано с отходом от Сталина и его политики. Гришин упомянул со злобой о реабилитированных, в смысле, что они сеятели смуты. Что же касается меня, то лейтмотивом всех, без исключения, выступавших было: “Некрич потерял партийность. Ему не место в партии”. Кто-то предложил исключить из партии также и Петровского, другой возразил, что можно ограничиться взысканием, и т. д.

И тут со мной случилась странная вещь. Постепенно слова, которые произносились, начали утрачивать для меня какой-либо смысл. Я был потрясен этим взрывом ненависти. Вдруг до моего сознания дошло, что мой случай - желанный повод, чтобы дать излиться этой злобе, накопившейся за последние 10-12 лет, когда эти же люди, воспитанные и выдвинутые в сталинские времена, вынуждены были участвовать позднее в антисталинских мероприятиях. Они делали это скрепя сердце, часто саботируя или интерпретируя по-своему решения, принятые Центральным Комитетом, указания Хрущева, стараясь его скомпрометировать.

...Здесь разыгрывался пошлый фарс. И я фактически отключился от того, что происходило дальше, слышал лишь гул голосов. Потом вдруг кто-то тронул меня за плечо. Оказывается, мне предоставлено последнее слово. Что сказать этим людям, от которых я так бесконечно далек? Что сказать этим людям, которые так откровенно позволяют себе выступать в защиту сталинизма, формально осужденного партией, и делают это с одобрения председательствующего, члена Политбюро партии? Опровергать факт за фактом то, что они здесь говорили? Бессмысленно.

И я произношу всего четыре фразы: “Я потрясен всем тем, что я здесь услышал. Я должен это осмыслить. В партии я не случайно, вступил в нее на фронте. Свою книгу писал, исходя из патриотических побуждений”. Произношу эти слова и сажусь.

В зале мертвая тишина. Пельше подводит итог. Существуют две точки зрения: одна - Некрича, другая - партии. Они несовместимы. Вывод: исключить из КПСС. Обоснование и формулировку он читал по уже заранее приготовленному и напечатанному тексту. Мне запомнилось лишь: книга антипартийная, использована реакционной пропагандой, врагами партии - троцкистами и еще кем-то, упорствует в своих ошибках. Затем: “Сдайте ваш партбилет”.

Я встаю и иду по направлению к двери. Ко мне подходит немолодой уже человек, полусочувственно-полуопасливо смотрит на меня, уж не начну ли я, чего доброго, кусаться?! Нет, не начну...

Спускаюсь по лестнице вниз, к выходу из здания. Внезапно останавливаюсь в недоумении: как же я выйду из здания ЦК, ведь партбилет-то у меня отобран? Сотрудник госбезопасности, проверяющий документы при входе и выходе, вопросительно смотрит на меня.

- У меня партбилет отобрали.

- Ваша фамилия? - Называю себя.

- Можете идти.

Кажется, это все. Я выхожу на улицу. По-прежнему душно. Развязываю галстук и кладу его в портфель. Делаю глубокий вдох, а затем выдох. И по привычке начинаю в уме производить новые слова:

вдох - вход,

выдох - выход.

Черт! Значит, выдох - это выход, а выход - это выдох! Почему-то я вдруг успокаиваюсь и ухожу прочь, все дальше и дальше от серого здания ЦК КПСС на Старой площади...

Несмотря на то что заседание Комитета партийного контроля было подготовлено тщательно, вся основа обвинения была крайне зыбкой. Больше того, тем, кто готовил мое дело, пришлось прибегнуть не только к передержкам и фальсификации текста книги, но и к прямой лжи, к введению в заблуждение членов Комитета партийного контроля. Но, скорее всего, такова была испытанная и проверенная годами партийная практика, где правда вообще не имела значения.

Приведу один пример. Сдобнов в своем выступлении заявил, будто на книгу имеются отрицательные отзывы Маршалов Советского Союза И. С. Конева, К. С. Москаленко, Ф. И. Голикова. Это утверждение Сдобнова должно было произвести соответствующее впечатление на членов Комитета, хотя ни один из этих отзывов зачитан не был. Я не мог на заседании опровергнуть Сдобнова. Но через несколько дней я выяснил, что маршал Москаленко категорически утверждает, что никто к нему за отзывом на мою книгу не обращался, и, таким образом, отзыва он не писал. Что же касается отзыва Ф. И. Голикова, то такой отзыв был им действительно дан. Вот что он написал, прочитав книгу. Печатаю полностью:

Сразу же о книге по прочтении
- Исследование, близкое к расследованию, если не к следствию.

- Хорошая, правильная, полезная и весьма ценная книга, бесспорно, актуальная.

- В книге очень много таких данных, которые неизвестны не только ни одному массовому читателю, но и высшим кругам общества.

- Обнаруживается, что у нас не издано многих нужных книг иностранных авторов, в том числе и особенно нужных книг немецких авторов. '

- Применительно к себе:

а) очень многое из прочитанного мне было неизвестно, в том числе о действиях Генштаба и НКО, а также Сталина;
б) многое из перечисленных в книге источников я должен прочитать, притом впервые;

в) многие из источников недоступны, так как они у нас не изданы, а также в силу неудовлет. знания нем., анг. и др. языков;

г) в ходе чтения припомнилось многое из работы РУ;

д) по прочитанному можно составить довольно большой перечень вопросов для собственной работы над воспоминаниями о работе РУ, в том числе о вопиющей несогласованности между ведомствами, которые вели разведку, о полном отсутствии контакта между ними;

е) по теме о военной миссии в Англии и США обратиться за консультацией к А. М. Некричу, может быть, за помощью.

24.XI.65 г. Карловы Вары.
Голиков

Интересно, что одним из главных аргументов, подкрепляющим утверждение, будто автор подпал под влияние буржуазной идеологии, послужил подсчет количества сносок на иностранные источники и на советские, произведенный Сеничкиным, Гладневым и Сдобновым. Этот подсчет, по их утверждению, показал, что количество сносок на иностранные источники больше, чем на советские. Какое, казалось бы, это вообще имеет значение? Но нет. Этот аргумент был использован не только ими, но и одним из выступавших членов Комитета партийного контроля. Забавно, однако, что и здесь партследователи смухлевали: ради интереса я как-то пересчитал сноски, оказалось, что ссылки на советские источники все же преобладают! Вот на каком уровне находится наша идеологическая элита: а ведь Сдобнов - доктор экономических наук, профессор Высшей партийной школы!
В конце июля я составил подробный разбор обвинений, выдвинутых на заседании КПК, и этот 28-страничный документ пошел бродить по белу свету. Однажды меня пригласил к себе новый секретарь парткома Павел Волобуев (позднее директор Института истории СССР) и просил этот документ не распространять...



--------------------------------------------------------------------------------

Через несколько часов после моего исключения из партии я возвратился домой и позвонил секретарю партийного комитета В. П. Данилову, коротко рассказал ему, как было дело, и попросил приехать. Он долго отнекивался, видимо, ему не хотелось приезжать. В конце концов у меня собралось несколько членов партийного комитета, которым я подробно изложил, что произошло. Я высказал мнение, что мое исключение будет обращено против парткома в целом и что, вероятно, партийному комитету лучше всего будет отказаться от моей защиты. Зная нашу партийную систему, я отдавал себе отчет в том, как могут развернуться события. Члены парткома были растеряны, да и как было им не быть растерянными. После короткого обмена мнениями они разошлись по домам. Это была моя последняя встреча в составе партийного комитета.

Все мои дальнейшие шаги были предприняты с целью оградить моих бывших коллег по партийному комитету от преследований мстительного аппарата ЦК. Не следует забывать, что отдел науки возглавлял С. П. Трапезников, остро ненавидевший Институт истории и особенно Данилова, которого он считал не только историком коллективизации, сошедшим с правильного партийного пути, но и персонально ответственным за неизбрание его, Трапезникова, в члены-корреспонденты Академии наук СССР, в чем он, впрочем, заблуждался.

Я решил действовать согласно партийным канонам и, не дожидаясь получения официальной формулировки об исключении, 4 июля 1967 года отправил заявление в Политбюро с призывом пересмотреть решение Комитета партийного контроля.

Решение КПК, оглашенное Пельше, состояло из пяти пунктов: первый пункт касался меня, второй - Самсонова, которому был объявлен выговор с занесением в учетную карточку, в третьем пункте Болтину и Тельпуховскому указывалось на недостатки в проведении обсуждения моей книги, в пятом пункте предлагалось создать комиссию для проверки работы парторганизации Института истории и оказания ей помощи. А в четвертом пункте предписывалось произвести расследование непартийного поведения отдельных коммунистов, выступавших на дискуссии в Институте марксизма-ленинизма. Цель была одна - принудить к покаянию всех и, таким образом, зачеркнуть дискуссию в Иституте марксизма-ленинизма, будто ее вовсе и не было.

Прежде всего в Комитет партийного контроля к тому же Сдобнову были вызваны Кулиш, Дашичев, Анфилов, то есть все военные. Не могу точно сказать, что там происходило, но дело ограничилось строгим внушением. Кое-кто, как говорят, написал покаяние.

Отдельно на Комитет был вызван доктор исторических наук Лев Юрьевич Слезкин. Это один из честнейших людей, которых я когда-либо встречал в жизни. Сын известного, увы, напрасно забытого теперь русского писателя Юрия Слезкина, Лева еще во время финских событий 1939 года был мобилизован в армию и прослужил там вплоть до окончания войны в 1945 году. Мы с ним были однолетками, оба родились в 1920 году. Мать Левы была когда-то актрисой, и от родителей он унаследовал очень тонкую нервную организацию и эмоциональную реакцию. Во время войны Лева Слезкин был командиром танка, и во время танковой атаки в горящем танке лишился одного глаза. С тех пор он ходил с черной повязкой на лице, и эта повязка очень шла к его тонкой фигуре и чуть удлиненному лицу. Во всем его облике было нечто романтическое, да он и был по своей натуре романтиком.

После войны он окончил исторический факультет Московского государственного университета, аспирантуру под руководством профессора А. С. Ерусалимского, затем стал доктором наук, специалистом по истории США и стран Латинской Америки. Он написал несколько очень хороших книг. Дважды был командирован на Кубу. Вернувшись в Москву, он написал “Историю Кубинской республики”.

После своего возвращения с Кубы Лев Юрьевич был вызван в Комитет партийного контроля. Наверное, продержали его там не один час. Вышел он оттуда со “строгим указанием”. Вроде это было и не взыскание вовсе, но, кода в последующие годы заходила речь о заграничной командировке, кандидатура профессора Слезкина неизменно отклонялась. Вот уже 12 лет как его не выпускают за границу.

По счастью, доктор исторических наук Слезкин натура творческая. В 1979 году вышла в свет первая часть замечательного исследования, которому он отдал много лет своей жизни, - “У истоков американской истории”, о ранней истории Соединенных Штатов Америки. Эта книга сразу же стала бестселлером.

Когда я думаю о наказании, которое постигло почти всех участников дискуссии, не могу отделаться от мысли, что дело было не только в книге, а в общей тенденции, возникшей в нашей стране вскоре после революции. Партийная установка, нигде публично не высказанная в прямой форме, заключалась в том, чтобы создать новую коллективную память народа, начисто выбросить воспоминания о том, что происходило в действительности, исключить из истории все, что не соответствует или прямо опровергает исторические претензии КПСС.

Очистка коллективной памяти производилась прежде всего путем физического уничтожения живых свидетелей истории. Систематический террор уничтожил послойно российскую интеллигенцию - хранительницу народной памяти, включая всех представителей буржуазных партий, за ними последовали эсеры, потом марксисты-меньшевики и, наконец, марксисты-большевики. После этого начались регулярные чистки среди нового поколения гуманитариев. И каждый раз народ избавляли от части его коллективной памяти, от части его истории. Взамен насаждалась память о том, чего на самом деле не было - искусственная память. А если кто-нибудь вдруг всплеснет руками да воскликнет: “Помилуйте, так ведь все не так было!” - он и есть самый опасный человек. И тут власть требует отречения и покаяния, а если нет, то начинает мстить.

Мстительность власти, я бы сказал, мелкая мстительность власти - это неотъемлемая характерная черта советского режима.

После моего исключения из партии пострадали почти все мои друзья, не только один Слезкин. Каждый по-своему, конечно. Никто из них не получал больше разрешения на выезд за границу. Одна сотрудница Института, с которой мы были дружны когда-то, была удалена с поста ученого секретаря Института. Разумеется, формальная причина была подыскана.

Однако “промыванием мозгов” дело не ограничилось. Дашичев, Кулиш, Анфилов ушли в отставку с военной службы. Известного публициста Евгения Александровича Гнедина долго таскали в Комитет партийного контроля, а он до того провел в сталинских лагерях семнадцать лет. В течение двух лет КПК пытался “схватить” Алексея Владимировича Снегова, старого коммуниста, отсидевшего также семнадцать лет на Колыме, а после возвращения ставшего активным борцом за восстановление исторической правды. Было предписано исключить Снегова из партии. Самсонов лишился своего поста директора издательства “Наука”, через некоторое время его назначили главным редактором институтского издания “Исторические записки”. Расправа коснулась не только тех, кто принимал участие в обсуждении моей книги, но заодно и тех, на кого сталинисты давно точили зубы.

Репрессии обрушились, например, на Виктора Ивановича Зуева, который много лет проработал в издательстве “Наука” сначала редактором, затем заведующим редакцией истории, заместителем главного редактора издательства. Много лет Виктор Иванович был секретарем партийной организации издательства. Человек безукоризненной честности, преданный своему делу, он пользовался огромной популярностью не только среди сотрудников издательства “Наука”, но и среди многих ученых, работавших в системе Академии наук СССР и в военных кругах. Зуев был участником Отечественной войны, был ранен, и прихрамывающая походка навсегда осталась памятью о войне. Благодаря инициативе и энергии Зуева в издательстве “Наука” начала выходить военно-историческая серия. Эта серия пользовалась и пользуется большой популярностью.

Независимость суждений Зуева, его авторитет, откровенность в высказывании мнений, оценок рукописей вызывала злобу и недовольство партийных бездельников и невежд, которые пытались протолкнуть свои очень слабые рукописи в печать; стремясь прикрыть свою некомпетентность, а иногда и просто безграмотность, эти авторы писали заявления на Зуева, обвиняя его в разного рода политических ошибках и промахах (между прочим, среди них было и “покровительство Некричу”). В конце концов им удалось после острой борьбы вынудить Зуева покинуть издательство и перейти на работу в журнал “Новая и новейшая история”.

Через две недели после моего исключения из партии я был вызван в Октябрьский райком КПСС, где зав. отделом Книгин ознакомил меня с постановлением КПК. Оно гласило:

“1. Исключить члена КПСС Некрича Александра Моисеевича, члена КПСС с марта 1943 года, партбилет № 00158709, за преднамеренное извращение в книге "1941, 22 июня" политики Коммунистической партии и Советского правительства накануне и в начальный период Великой Отечественной войны, что было использовано зарубежной реакционной пропагандой в антисоветских целях”.

Новые статьи на library.by:
ФИЛОСОФИЯ:
Комментируем публикацию: ОТРЕШИСЬ ОТ СТРАХА


Искать похожие?

LIBRARY.BY+ЛибмонстрЯндексGoogle
подняться наверх ↑

ПАРТНЁРЫ БИБЛИОТЕКИ рекомендуем!

подняться наверх ↑

ОБРАТНО В РУБРИКУ?

ФИЛОСОФИЯ НА LIBRARY.BY

Уважаемый читатель! Подписывайтесь на LIBRARY.BY в VKновости, VKтрансляция и Одноклассниках, чтобы быстро узнавать о событиях онлайн библиотеки.