публикация №1109149471, версия для печати

«Правые»: реальность и сюрреальность политического опыта и ментальности


Дата публикации: 23 февраля 2005
Публикатор: Алексей Петров (номер депонирования: BY-1109149471)
Рубрика: ФИЛОСОФИЯ


Сухачёв В. Ю.

Вестник Псковского Вольного Университета. Псков: Возрождение, 1994, Том 1, N 1, С. 47-61.

Сначала небольшой сюжет из истории государства, которое уже перестало существовать.

— Считаете ли Вы уход Шеварнадзе победой правых сил?
— Если смотреть в корень слова «правый» от слова «правильный», то да!
Это — фрагмент из интервью с народным депутатом СССР Н. Петрушенко [1]. Речь идет о заявлении Шеварнадзе, бывшего тогда министром иностранных дел СССР, об угрозе правого переворота. Не встретив понимания, Шеварнадзе ушел в отставку. Но дело все-таки не в ситуации, которая складывалась в конце 1990 г., а именно в том фрагменте дискурса, захватившего товарища полковника. Он прибегает к достаточно специфической этимологии, которая весьма отчетливо проясняет тему наших рассуждений, или, по крайней мере, прорисовывает направление движение нашего текста. Если к этимологии Петрушенко привлечь и более историчные формы экзегетики, например, христианскую, то ситуация с «правыми» примет еще более определенный вид. Если вспомнить, кто будет стоять по правую руку Христа, то остается укрепиться во мнеении, что термин «правые» явно связан с праведниками. Конечно, у товарища полковника, члена компартии, сложные отношения с Христом, однако его место, по-видимому, все-таки среди праведников.

Кстати, эта аналогия имеет уже 200-летнюю политическую историю. В 1789 г. во Франции депутаты стали рассаживаться согласно своим политическим ориентациям: справа — фельяны, монархисты, в центре — жирондисты, слева — радикальные республиканцы. Понятно, что правое и левое меняются местами в зависимости от позиции человека, выбирающего точку для разметки правой и левой стороны. Французские республиканцы именовали себя левыми т.к. они предпочитали стоять рядом с «неправедными», «нечистыми», по левую руку Христа, дабы защитить их. Это и было рождением новой генеалогии в политической жизни Европы. Правда, потомки французских правых и левых ныне весьма отдаленно напоминают своих политических предков. Но что-то, по-видимому, осталось, и, самое главное, — исправно продолжают действовать механизмы политической номинации, рассеивающие правых и левых по пространству политики.

1. Политические номинации, или nomina sunt odiosa
Однако отличить политических «праведников» от «неправедных» становится все труднее. Так сегодня «демократы» настойчиво повторяют, что реформам мешают «красно-коричневые», и правые, и левые. Ситуация, если мы примем эту номинативную шкалу, становится довольно-таки прозрачной: «демократы» занимают место центра, т.е. место Христа (по нашей первичной аллюзии) как позицию определения, именования и разметки политической территории; все «иные» размещаются в стороне от них, располагаясь по их правую или левую руку. Благодаря этому означаются политические фигуры, партии, акции, формы политической ментальности, — панорама политической реальности прекрасно просматривается, однако только с территории «демократов» и их сторонников. В то же время ситуация мгновенно теряет эту прозрачность и отчетливость, как только мы отвернемся от «демократов» и обратимся к иным топосам с иными устройствами политической разметки и номинации. Например, с топоса Российской коммунистической рабочей партии Ельцин и его правительство кодируются как «антинациональный президент» и «правящий буржуазный режим», являющейся по сути «фашистской властью», т.е. «коричневой», «правой» [2]. Таким образом, Ельцина и его команду РКРП отправила в зону «правых». Им отказывается в праве занимать позицию центра, — «демократы» оказываются поименованными, а не именующими, причем их собственное политическое имя не совпадает с именем, которое им присуждает РКРП. Подобные примеры можно приводить до бесконечности.

Естественно, возникает вопрос: имеют ли вообще все эти номинации «правые-левые» какой-либо иной смысл, кроме как определения, стигматизирования, различения врага, символического размежевания с ним, или, быть может, это всего лишь риторическая фигура политического дискурса? Правда, с другой стороны, вроде бы существуют критерии испытания на правизну и левизну, например, классовый подход, выявление реакционных и прогрессивных ориентаций различных идеологий и групп, консервативные и либеральные устремления и т.п. Приведенный перечень начинает уводить нас от темы в дурную бесконечность, а если принять во внимание и то, что эти критерии связаны, в свою очередь, со специфическими политическими генеалогиями, то проблема примет еще более запутанный характер. Например, Православно-монархического согласие уверяет, что «для спасения и переустройства страны» необходим «истинно русский путь — путь человечности и гражданского мира, согласования противоречивых интересов и созидательной работы, благочестия и державного величия — путь ПРАВОСЛАВИЯ, САМОДЕРЖАВИЯ И НАРОДНОСТИ» [3]. Поэтому вполне однозначно, что «роль русского народа как строителя державы должна быть закреплена законодательно» [Там же]. При этом этатистский этноцентризм безусловно вызовет неприятие подобной программы любым политиком правого или левого толка, принадлежащим к иному этносу. Но в чем сходятся все националисты, так это в том, что для каждого из них вполне очевидно, что интересы нации превыше всего, — всяких индивидуальных устремлений и желаний; последние вообще имеют смысл и право на существование лишь в том случае, если им предшествуют и определяют их первые. Поэтому для всех них также очевидно, что лишь нация может принять на себя функции социального деятеля, политического субъекта. Почему ? — Да потому, что это очевидно. Это ясно и само собой разумеется для каждого. Хотя оказывается, что эти «каждые» обращаются к исключающим друг друга очевидностям, связывая их с различными, а зачастую прямо противоположными механизмами политической интенциональности и номинации.

2. Тактика проблематизаций и топография власти
На что же должен опереться мой текст? Какой механизм запустить? «Демократический», «коммунистический», «патриотический», «белокоммунистический» и т.п.? Но любая из предлагаемых ценностных «прописок» исследования лишает его самостоятельности, превращая в репродукцию, повтор, мимету исследуемого феномена. Тем самым обессмысливается сама попытка когнитивного опыта: есть очевидности — их принимают, а не обсуждают. Поэтому дискурсивное развертывание текста осуществляется на расстоянии, дистанции от события и топосов «правых». Текст избегает основы, благодаря которой может обрести поддержку, утвердиться в осуществлении определенной политической позиции, с которой отчетливо видны и однозначно артикулируются «наши» и «ненаши», «правые» и «левые». Текст не нуждается в «прописке» на какой-либо политической территории, также как не стремится стать воспоминанием о «сокровенном» истоке или памятью истины. Напротив, его задача — обратиться в различенность, постоянно творить различия, закладывая и выявляя рас-стояния, дис-станции, благодаря которым только и может исполниться акт мысли. Развертывание текста — это развертывание пространства проблематизации ликов феномена репрессивности, проблематизация отношений между определенными символическими конфигурациями, укорененными в культуре, и дискурсивными практиками через социополитические акции и институты. Проблематизация вовсе на означает репрезентацию, это — расщепление тотальности дискурсивных и недискурсивных практик благодаря введению развертки феноменальности в игру истинного и ложного, с-мысла и без-мысленности (А. Ф. Лосев). Текст сам становится одной из практик, в которых исполняются эти проблематизации, открывающие неочевидность очевидности и отказывающиеся от претензии на универсальную и репрессивно-обязательную истину. Внешне текст представляет как раз нечто противоположное — изучение, продумывание форм запрета на проблематизации и размышление над актами закрытия и сокрытия проблем, проблемности вообще на основе различных практик и их трансформаций. Однако именно продумывание в этом направлении своей изнанкой имеет поиск разрывов, провалов в тотальности, определение утечки бытия из этих замкнутых зон.

Я пытаюсь подойти к территориям, где человек конституирует опыт самого себя как правого, а, точнее, где он благодаря определенным стратегиям конституируется как правый, захватываясь практиками агрессии, репрессивными институтами. Мне хотелось бы показать, как обретение социального опыта, социальной «прописки» ведет к аннигиляции самого человека, а, с другой стороны, представить маршруты вписывания в определенный политический опыт как дистанции, которые включают в себя топосы, которые индуцируют дивергенцию, сбои в социально заданных сериях. Эта двойственность связана с двойственностью социального картографирования существа существования человека, его вовлеченностью в действие машин социального производства, властных устройств и в ситуации социоэкзистенциального соблазна. Поэтому он является не только элементом социальной системы, ее функциональным звеном, не только объектом властных акций, т.е. рецептивное существо, способное исключительно на ре-акцию, но и спонтанным, волевым, властным событием. Сила, воля и власть — это и есть тот горизонт, в пределах которого и разворачивается аналитика феномена «правых».

Обычно, когда в круг мысли попадает воля, власть, то возникает представление о неком горном пике, на вершине которого размещается Власть со всеми своими персонификациями, репрессивными машинами, символами; ниже по ярусам — приближенные власти, а у подножья — покорные подданные, исполнители «великих начертаний» Власти. Этот образ лжив, и ложь порождена самой Властью, чтобы скрыть свое существо. Власть локализована в различных зонах, рассеяна по различным территориям, стратегиям, сетям, механизмам: это правительство, партии, казармы и университеты, семьи и фабрики, тюрьмы и школы, театры и очереди — все это очаги власти, ее инверсии, дубликаты, трансформации [4], т.е. власть всегда не абстрактно универсальна, напротив, она всегда индивидуализирована, особенна, конкретна, локальна. Она направлена на волю человека, она втягивает его в отношение между силами, в игру сил, игру власти. Поэтому, как пишет М. Фуко, «мы должны прекратить раз и навсегда описывать эффекты власти в негативных терминах: она «исключает», она «подавляет», она «цензурирует», она «извлекает», она «маскирует», она «скрывает». Фактически власть производит; она производит реальность; она производит зоны объектов и ритуалы истины. Индивид и знание, которое может получить он, принадлежат этому производству» [5]. Знание о себе, других, вещах, событиях, сам факт существования могут быть захвачены и вовлечены в действительность власти. Но если мы занялись феноменом «правых», то в слова Фуко следует внести некоторые коррективы. Да, власть способна соблазнять, провоцировать, возбуждать, индуцировать, но игра с властью, вообще игра возможна только тогда, когда партнеры в игре равны в позиционности партнерства, однако мы обращаемся сейчас к таким событийным разверткам, где человек не всегда обладает достаточными культурно-символическими, социально-экзистенциальными ресурсами, капиталами, благодаря которым он может занять позиционность равного партнерства. В таких ситуациях власть в виде символизмов, дискурсивных практик и акционистских стратегий становится устройством захвата реальности (людей, вещей, богов); захвата, в котором важна не реальность захваченного, а действительность самого акта захвата.

Топография власти построена на различающихся конститутивных принципах, благодаря различию которых выявляются и разные зоны существования властных стратегий. Поэтому и сам характер событий, протекающих в этих зонах, несет на себе существенные отличия. Для описания такой неоднородности используем хайдеггеровское дифференцирование феноменального мира. В «Бытии и времени» он выделяет феномен (Phanomen), видимость (Schein) и явление (Erscheinung). Феноменом Хайдеггер называет «то, что само себя показывает» [6]; иными словами, под этим понимается такое событие, где сущее и его само-стояние, самоконституированность открывается явно и в этом самостном виде демонстрируется в его существовании. В качестве примера события-феномена можно привести появление танков, армии на улицах Москвы в августе 1991 и в октябре 1993. Появление танков, бронетранспортеров, людей в форме цвета хаки на улицах Москвы, конечно, можно объяснить как результат действия, конфликта разных политических сил, превращая это событие в сцепление каких-то внешних этому событию воздействий, превращая его в точку, эффект, узел связи этих воздействий, — некое место, лишенное собственного значения. Но это событие имеет значение и как самодостаточная манифестация акта власти, который не требует никаких доказательств» [7], не нуждается ни в какой основе, кроме самого себя, выступая как апофатика сущности бытия власти в форме непрерывного возрастания ее, равнодушного и безразличного ко всему иному. Именно в этой жесткой репрессивности события 1991 и 1993 гг. и обрели самодостаточное значение в политической реальности. Это была чистая, не скрывающая своей сути, а, напротив, выставляющая себя напоказ акция Власти. С другой стороны, в собственно дискурсивном пространстве феноменальность власть осушествляется в национально-этатистком типе дискурсивной практики.

Под термином «видимость» Хайдеггер понимает то, что хотя и показывает себя, но как нечто такое, «что не есть в себе» [8], то есть речь идет о проявлении, высвечивании сущего в неком ином, но не теряющего при этом собственную конституированность, хотя и принимающего более или менее измененную форму, адаптированную к тому сущему, с которым оно взаимодействует и сопрягается. Иллюстрацией такой видимости в политической реальности являются предвыборные программы (осень-зима 1993) коммунистов (РКП РФ), патриотов, ЛДПР и т.п. При всей агрессивности эти дискурсивные развертки исполнялись в легальном пространстве, что несколько трансформировало, изменило их базовые интенции. Экстремистские ориентации оказались погруженными в этатистско-юридическую реальность, в которой открыто агрессивные и репрессивные императивы могли вызвать довольно-таки жесткую правовую реакцию, ставя под угрозу участие этих сил в предвыборной компании. В дискурсивном измерении аналогом «видимости» является дискурсивная развертка, где через «cоветскость» проявилась репрессивная структурность правого дискурса.

И, наконец, следуя хайдеггеровской терминологии, явление описывает такое событие, где нечто демонстрирует, указывает, но не на себя, а отсылает к чему-то иному. Так, апелляция правящих кругов к национальному единству, национальному достоинству, величию России является в большей мере отсылкой к риторике патриотов, ЛДПР и т.п., указанием на инкорпорирование, легитимизацию этих дискурсов. Явление предстает своего рода симптомом, индикатором, сообщающим о том, что само-по-себе не является феноменом, то есть, как отмечает Хайдеггер, «явление суть само-себя-не-показывающее» [9].

Обращение к анализу феноменальности власти вызывает определенные трудности. Ницше, описывая «высшее чувство власти», говорит о том, что власть «с трудом отвечает» [10], т.е. власть не способна дать ответ, она не слышит вопроса. Само вопрошание предполагает занятие собственной позиции, не тождественной позиционности власти, что является враждебным, чуждым самому существу власти: она «живет без сознания, что существует противоречащее ей» [Там же]. В отношении к другой речи, речи других, власть теряет сознание, оказываясь в за-бытьи. Она не способна принять, что нечто может иметь иную основу, отличную от ее собственной, она не осознает, что существует иное, не производное от нее, не установленное, не постановленное ею, т.е. аб-солютно иное.

С другой стороны, свидетельствовать о событиях власти просто невозможно, — она «не чувствует вокруг ни одного свидетеля» [Там же]. О власти невозможно свидетельствовать, она не нуждается в дублирующих свидетельствах, дающих ей основу, основательность, оправдывающих ее. Власть свидетельствует только о себе и сама собой. Она видит и артикулирует мир только в своей собственной перспективе, которая выступает как силовая развертка. Все иные перспективы она оценивает как посягательство на самое свое существо, а, с другой стороны, любая перспектива, т.е. перспектива свидетеля, обессмысливается, так как оказывается по ту сторону власти. Поэтому ни репродукция, воспроизводство властных феноменов в аналитике, ни когнитивное следование по императивным маршрутам власти не дает никаких эпистемических выигрышей. Следовательно, необходимо найти такие точки в феноменальности власти, которые позволяют вывести ее в такое пространство, где она теряет свою исключительность, выступая местом социальной сборки, конструирования. Это — пространство дискурсивных практик, благодаря которым развертка событийности власти только и может состояться, обретая отчетливые тематические горизонты, концептуальные порядки и жестко определенные позиционности субъектности. Дискурсивное пространство является тем местом, откуда дискурсы власти получают свои ресурсы (и семиотические, и символические, и собственно дискурсивные), которые сами не принадлежат власти, но выступают условием возможности ее осуществления. Я подступаю к феноменальности власти, втягивая в аналитику ее специфическую производную точку — очевидности в ментальных и политических практиках.

3. Интенциональность «правой» очевидности
В феноменологическом смысле политическая ментальность не несет в себе политических событий, — то, что наличествует в ней, так это интенциональные развертки, создающие объектный, тематический горизонт событийности. «Интенциональный объект, — пишет Э.Гуссерль, (локализуясь на стороне, принадлежащей cogitatum (познаваемому)), — играет роль… “трансцендентального ключа” к типичным бесконечным множественностям cogitationes (актов познания), которые в возможном синтезе несут интенциональный объект внутри себя (способом, особенным для сознания) как один и тот же значимый объект» [11]. При этом здесь весьма существенно, что «различие между нормальным и аномальным, верным и обманчивым восприятием не касается внутреннего, чисто дескриптивного или феноменологического характера восприятия» [12]. Иными словами, это различие не касается и способа осуществления ложных и истинных ментальных конструкций, рассматриваемых в интенциональном измерении. Поэтому можно утверждать, что одним из фундаментальных и определяющих аспектов ментальности оказывается очевидность, которая независимо от своего алетического характера структурирует и понимание политической (да и не только политической) реальности, и акции в ней. Очевидность политической ментальности собирается в дискурсе как далее нередуцируемая, принципиально неразложимая целостность. Причем в дискурсивных практиках очевидность конституируется таким образом, такими специфическими средствами, которые экранируют, скрывают сами акты «сборки», «сделанности» очевидности, выдавая ее за данность «естественного» порядка. Поэтому акцент в анализе должен быть сделан не столько на дескрипцию «данностей», сколько на эти сборки, благодаря которым очевидности осуществляются. Следует отметить еще один аспект. Человек, втянутый в ту или иную политическую ментальность, дискурсивную практику, оказывается в ситуации невозможности расщепить эти очевидности, так как сам дискурс поставляет ему язык объектности, «естественных» описаний, не допуская выхода за их пределы. В то же время сама очевидность является особым редукционистским устройством, разлагающим любое сущее, оказавшееся в тематическом горизонте дискурса, до «очевидного» предела. Так, например, С. Гришин, «рабочий, коммунист пролетарско-коммунистической партии», исходит из очевидности раскола нашего общества на два «класса»: «это — класс рабов-рабочих и противостоящий ему (по Марксу) класс, освобожденный от непосредственного производительного труда и ведающий такими общими делами, как управление трудом, государственные дела, правосудие, науки, искусства и т.д.» [13]. Естественно и очевидно, что член пролетарско-коммунистической партии товарищ Гришин не отождествляет себя с «чужим дядей», на которого трудятся «рабы-рабочие» и тем самым преждевременно изнашиваются» [Там же]. Введение очевидности «рабов-рабочих» как центра тематического горизонта выстраивает единственно возможную дескрипцию всех иных событий исключительно исходя из системы отсчета «рабов-рабочих». Эта инвариантность встраивается во все ментальные и аффективные акции. Аффекты благодаря этому обретают ясную однозначность и направленность: сочувствие, братская любовь к «рабам-рабочим» и жгучая классовая ненависть к нерабочим, и, может быть, к рабочим-нерабам. Поэтому любое высказывание со стороны «не-рабочих» подозрительно, враждебно и лживо, поэтому и любая номинация, возникшая вне «рабов-рабочих», является рационализацией лжи, хитроумным сокрытием своих истинных намерений и господских желаний. Все эти ментальные и дискурсивные уловки класса, противостоящего рабочим, служат одной цели — обмануть последних и закрепить за ними свое господство.

И если «все трудоспособные нерабочие являются прямыми или косвенными эксплуататорами — убийцами рабочих» [Там же], то естественно и очевидно, что единственно возможная форма политических акций коммунистов пролетарско-коммунистической парии — беспощадная борьба с врагом — «убийцей», для которого норма жизни — «убийство советских рабочих».

4. Многомерность сборки феноменальности «правых»
Интенсивный порождающий характер очевидности «рабов-рабочих» за очевидной поверхностью имеет механизмы, которые локализованы в многомерности феноменальности власти и в феномене «правых» в частности. Понятно, что эта самономинация, «рабы-рабочие», «русские чистые по крови и духу» и т.п. является и формой первичной идентификации или, как пишет Лакан, «преобразованием, произведенным в субъекте тогда, когда он принимает на себя образ» [14]. Это пре-образование, изменение образа происходит как определенная семиотическая сборка телесности и пространства. Семиотическое мы здесь определяем через sema — знак, знамение; могила, курган (др.-гр.), то есть сема, знак берется не как некое означающеее, входящее в треугольник Фреге, а как особая сборка места (топоса в пространстве, выделение его, о-пределение, подобно тому как надгробный камень или курган создает особое пространство, запрещающее одни и обязывающие к иным действиям. Так и идентификация выступает не столько и не только ментальным процессом, более корректно здесь говорить о телесной практике и пространственной разметке. Это преобразование происходит как определенная сборка тела, разорванного и рассеянного на различных социальных территориях. Фрагментированное тело лишено позиционности, и потому — возможности коммуницировать, втягиваться в этические и эстетические развертки. Особенно это весьма болезненно проявляется в ситуации пост-советской России, которая сопровждается развалом исторически-традиционного социального и символического пространства. При этом необходмо отметить, что разрушение пространства, взятого в историко-символическом измерении, сопровождается деструкцией временного среза идентификации, что в свою очередь порождает самощущение расщепленности, разорванности, фрагментарности. Это нарушение преемственности и потому возникновение своего рода табу на доступ историко-символическому архиву. В результате «фрагментизированне люди» обдадают весьма скудными символическими ресурсами для построения идентификационных траекторий. В случае с постсоветскими индивидами, их тело, созданное, обработанное машинерией социального производства и потребления (как экономической, так и культурной, политической, экзистенциальной и т.п.) советского изготовления, стало сырьем, диссеминированным по различным участкам.

Ситуация осложняется и тем, что в машинах социального производства начались сбои, они работают в режимах, когда их функционирование не синхронизировано с процессами разверывания сопряженных с ними социально-символических и экзистенциальных пространств, что ведет к еще более интенсивному процессу социально-экзистенциального расщепления. Это и является основой того, что расколотые Я устремлены к «естественному», «человеческому» месту, определенному «природным порядком». Класс, нация, группы, сообщества, построенные на приверженности политическим и/или религиозным ценностям, в этой ситуации оказывается таким коммунальным телом, слепляющим разорванные тела, диссеминированные, рассеянные в пространстве, которое не стирает стигму ущербности, подавленности, «неестественности», но которое именно в ущербности и подавленности обретает коммунальную тотальность. Это тело строится как бы на архетипе Диониса, дионисийства, как «состояние выхода из граней Я; разрушение и снятие индивидуации» [16], «выхождение из себя, из граней личности, слияние со всеми, вне ее сущими и составляющими наше расширенное я», которое «принимает характер состояния коллективного» [17]. В такой ситуации тело становится топосом развертывания желания, воли, силы, в котором развертывается, как говорил Ницше, «…необходимый перспективизм, с помощью которого всякий центр силы — не только человек — конструирует из себя весь остальной мир, т.е. меряет его своей силой, осязает, формирует…» [18]. Политические партии с жесткими репрессивными дискурсивными практиками (коммунисты,националисты, «демократы» и т.п.) подготавливают территорию, на которой мобилизованные, захваченные люди (захваченные самой территориальностью, пребыванием в подобных зонах) конституируются как «класс», «нация», которые выполняет роль, подобную лакановскому большому Другому. Этот Другой, класс, нация становятся гарантом возможности коммуникации с другими. Обретение тела — это возможность ментальной непрерывности Я, а точнее, Мы, или Оно, это — обретение позиционности, в которой сплетаются личностная и коммуналистическая ответственность. И в этом сплетении происходит угасание личной ответственности в связи с эрозией принципа индивидуации.

Позиционирование и сборка тела определяют и развертывание пространственных ландшафтов, горизонта событий, архетипической матрицей для которых становится образ-отпечаток коммунального Мы. Каждое место, каждый социальный топос предполагает со-ответствующую дискурсивную практику. Развертка семиотического пространства происходит в синхронном сопряжении с дискурсивными сценариями. Конечно, такое со-ответствие просматривается и складывается в достаточно четко определившихся политических движениях, в пределах которых и разворачиваются поля видения и проговариваемости. Семиозис, например, русского национализма в различных его формах, коммунальность тела «пост-советских русских» жестко затребывает специфическую позиционность дискурсивного субъекта: это — Класс, Он, Народ, Трудящиеся, Нация, Держава, Государство и т.п. Эта позиционность, являющаяся дискриминационной по отношению к «не-рабочим», «нерусским» и т.п.разворачивает особый событийный горизонт, который четко структурирован и сегрегирован.

Этот эскизный анализ сборки очевидности коммунистов и националистов связан исключительно с особым функционированием механизма очевидности в дискурсивных практиках. Так и политические противники коммунистов, Русское национальное единство, которое в рамках традиционной политической номинации является правым, в основу кладет «естественный приоритет национальных интересов над личными». Это «природный», «естественный» факт, поэтому «господствующая в демократическом мире лжегуманистическая идеология, возвеличивающая любую, даже ущербную личность над обществом и полностью игнорирующая какие-либо национальные моменты», само собой является «противоестественной человеческой природе». Понятно, что нынешнее положение русской нации — неестественно, поэтому и основной целью становится «возвращение русскому народу его исторического (В.С. — следовательно, «естественного») места и роли в государстве и мире» [19]. Чисто дискурсивная развертка и ментальные интенциональности структурно совпадают с дискурсивными фигурами «пролетарцев». Что это? — Случайность? Или же все-таки мы натолкнулись на некий разрыв в дискурсивной поверхности, из которого истекают базовые тождественные матрицы, облекающиеся в различную дискурсивную униформу?

5. Структурности «правой» очевидности
Э. Гуссерль, характеризуя понятие очевидности, писал: «Любая очевидность есть схватывание в модусе «того, что само-по-себе» с полной уверенностью бытия, уверенностью, которая соответственно исключает всякое сомнение» [20]. Обращаясь к очевидности в ее аподиктическом смысле, мы сталкиваемся с особым феноменом политической реальности, в котором слиты воедино и сама реальность, данная в интенциональных актах, и сами формы интенциональности, и утверждающее себя в качестве специфического политического субъекта какое-либо сообщество, наделенное определенным образом собранным социальным телом. Естественно, что аналитика Гуссерля в «Картезианских размышлениях» связана с иным типом очевидности, за которой стоит радикально иной опыт, и в первую очередь, опыт Я, однако функциональность, но не интенциональности очевидностей философского интеллектуального и политического опыта в некоторых точках совпадают. Очевидность как конститутивный момент политической акции и/или мышления генерирует существование идеальных образований и исполнение реальных акций. Особенность здесь заключается в том, что в интенциональностях очевидности реальность Я, других, Другого, ряда событий дается аподиктично, т.е. не предполагает и не допускает дальнейшего обоснования, налагая запрет на выход за пределы этой очевидности. Очевидность проводит сортировку событий, символов, образов, аффектов, увязывая и сопрягая их в соответствии с собственной структурностью, исключая и заклиная как монстров те ситуации, события и образы, которые не вписываются в ее структурность. Бесспорно, что очевидность как ментальное образование можно обнаружить и в философии, и в науке, и в искусстве, и в иных зонах человеческой деятельности. Однако очевидности политической феноменальности, связанной с властью, несут на себе особые отпечатки. Попробуем описать чисто феноменальные черты:

Если речь идет о структурности очевидности «правого» сознания (примем пока «правые» как метку, не уточняя термина), то следует отметить, что она жестко вычерчивает негативный горизонт любого возможного в ее пределах дискурса, налагая запрет на контрдискурс, или даже просто иной, предписывая при этом табу на вопрошание о причинах и истоках этих запретов. Как я отмечал ранее, подобное экранирование связано с особенностями дискурса власти (здесь имеется в виду дискурс, принадлежащий власти и/или ставший властью). С другой стороны, этот запрет порожден самой апелляцией к «естественной» позиционности, удерживающей ментальный акт в жестко фиксированной точке.
Закрытый, замкнутый характер пределов очевидности, не допускающий и не пропускающий «чужих», позволяет добиться принципиальной структурной однородности дескрипций и ментальных образов, благодаря чему четко определяется адресат дискурсивного послания, сообщения, т.е. потенциальный носитель этого типа очевидности. Так, для коммунистов — это «трудящиеся: рабочий класс, трудовое (колхозное) крестьянство и трудовая интеллигенция»; для патриотов, националистов вариантом гомогенизированного адресата становятся «русские», «генотип» которых как людей «с одной национальной кровью определяется генотипом нации, членом которой он родился» [21]. Никаких лакун, позволяющих открыться иному, быть не должно: все, что связано с «пролетарским», «русским», «эстонским» и т.п. духом и телесностью, является очевидным, — все иное и представляет угрозу, порчу, загрязнение нашему «пролетарскому», или какому-либо национальному Мы. Естественно, что это может быть очевидно только тем, кто прошел особую телесную обработку, оказался в нужном месте, где расположилось коммунальное тело, и через кого начал говорить тот или иной тип дискурса.
Запрет на иное, расчистка всех территорий (и ментальных, и дискурсивных, и семиотических, и символических от иного) индуцирует другую черту подобного типа очевидности — универсальность. В отличие от очевидности, которая имеет хождение на территории определенной дисциплины (а, более точно, в рамках определенного научного направления, школы, сообщества) и теряет смысл при выходе за собственные пределы (например, бессмысленно пытаться осмыслить и действовать на каких-либо очевидностях теории кварков в зоне, скажем, сексуально-интимных отношений), очевидность политической ментальности, тотализированной на основе метафоры власти, универсальна по своей сути. Уже расчистка территорий, их гомогенизация универсализирует ее определенные маршруты. Для «русского патриота» вовсе не бессмысленно утверждение о русском духе в математике, сексуальных отношениях и т.п. Так и для «пролетарского сознания» существует и пролетарская сущность семьи, и «пролетарская наука», как, например, «народно-колхозная агробиология», «пролеткульт» и т.д. Такая очевидность является матрицей осмысления и действия в любой, подчеркиваю, в любой зоне бытия.
Универсальность обращается в тотальность, которая построена на принципе исключения, переходящего в исключительность. Действительность, наполненная сложными и нередуцируемыми сущими, замыкается в тотальности и редуцируется к «базовому» уровню, фундаментальной сущности, закладывая принципиальную однозначность дискурса. Но благодаря этому образ Я, Мы, Других, мира обретает невиданную целостность. Например, для господина В.Жириновского таким базовым уровнем стала «историческая миссия России», которая осуществляется в «окружении противниками», и «постоянно находится» поэтому в состоянии «объявленной и необъявленной войны» [22]. Благодаря этому вся сложность развертки политического событийного ряда редуцируется к этому «инварианту», это касается и политических, и экономических и иных событий. Человек, втянувшийся в событие, именуемое ЛДПР (как, впрочем, оно может называться и коммунистическим, и патриотическим и т.п.), обретает своего рода универсальную отмычку к любой ситуации, к любому положению дел. Реальность становится предельно проницаемой, прозрачной для взгляда; — стоит только принять ту или иную очевидность, и весь мир, все события становятся видимыми и артикулируемыми. Автоматизмы очевидности связывают человека и удерживают его в своей зоне, парализуя способность к дистанцированию от коммунального тела, а тем самым и способность к авто-номным, само-законным актам мышления. Сократовский принцип «я знаю, что я не знаю» в этой ситуации просто немыслим. Здесь, скорее, принцип ментальности формулируется так: «Я (как представитель, заместитель, дубликат некоего Мы) знаю все». Это случай, когда нет места для вопросов, но зато существуют однозначные ответы на все вопросы.
Ориентация на моно-сущность, на редукцию к моно-сущности имеет все же пределы, за которыми существует Иное, не желающее сливаться с Сущностью. Для «работы» с ним проводится изящная манипуляция, благодаря которой иное обретает свое «определенное» место. Это, по выражению Х. Фейн, создание «манихейского универсума», который «стигматизирует потенциальные жертвы или врагов как воплощение зла: нечеловеческого, нечистого, дьявольского» [23]. Поэтому все иное оказывается кодифицированным как мир сатанизма. Так, для Русского национального собора мир делится на «национально-патриотические силы», представляющие русский народ, и «нерусские силы», за которыми стоит «мировая империя, выражающая интересы трансконтинентальных сионизированных олигархий запада» и набрасывающая на Россию «оковы мирового зла» [24]. Российская действительность раскалывает РНС на «мир добра», «русский мир» и на «мир зла», — это и есть операция по девальвации иного, по превращению его в нечто нечеловеческое, бес- и вне-человеческое, что предполагает, естественно, и определенные способы «взаимодействия» с ним. Подобные операции я рассматривал при анализе очевидностей «пролетарских коммунистов».
Моно-сущность как единственная и истинная Сущность (обязательно с большой буквы!) являет себя во всем и вся — она тотальна и единственна. За счет этого происходит трансформация и дискурсивного поля, — оно сжимается до одного единственного, но Истинного дискурса, полно и однозначно выражающего Сущность. Множественность сущностей, как и дискурсов — это нелепость, излишество и, более точно, ущербность и порча. Как иронически заметил М. Бахтин: «Все истинное вмещается в пределы одного сознания, и одни уста совершенно достаточны для всей полноты сознания: во множественности нет нужды и нет для него основы» [25] и потому, можно добавить, нет места. Очевидность содержит в себе все, пропуская события, образы, идеи через особый фильтр редукции, проводя тщательный досмотр, который дает самое главное — однозначность. Эта однозначность, единственность дисквалифицирует любой феномен (я имею в виду прямое значение этого латинского слова — лишение качества), его само-стояние, множественность ликов, которые он показывает. Очевидность схватывает тот лик, который требуется принципу «манихейства», удерживает этот лик, пока он не затвердеет и не обратится в маску, сросшуюся с лицом. Феномен обретает аб-солютный лик, не допускающий ни иной интерпретации, ни иного существования, ни иного действия, чем те, которые властно навязывает очевидность. Однозначность — это порог очевидности, порог редукции, за которым, согласно очевидности, только нечто. Поэтому бессмысленно и невозможно требовать обоснования очевидности, так как дальше только без-основность, без-ысходность.
6. Сюрреализм «правой» очевидности и очевидности «правых»
Очевидность не является ни репрезентацией, ни представлением чего-то иного, кроме себя, она — эффект властной сборки, и она просто есть. Это «есть» является весьма существенной ее определенностью, которая проецируется в конституирование ментальных, дискурсивных, телесных, акционистских практик. Архетипичные матрицы очевидности становятся актами данности в акциях любой формы. Здесь мы наталкиваемся на некий парадокс: казалось бы, что, если человек ошибочно, в результате заблуждения, галлюцинации и т.п. принимает одно за другое, то и осмысление, и сопутствующее ему переживание, видение и артикуляция, поступки носят ложный характер, так как им не соответствует реальное положение дел. Однако сами акты дискурса, мышления, аффекты, действия являются совершенно реальными: например, акт тотального террора, понимаемый как акт защиты от несуществующих «врагов», «убийц». Иными словами, существующие и не-существующие объекты, т.е. предметы, положенные актами мышления, переживания, дискурса, воли, объединяются тем, что акты интенциональности, связанные с возможными объектами, могут быть допущены и в отношении к не-возможным и не-существующим объектам.

Эта ситуация была тщательно проанализирована и в логическом, и в психологическом аспектах в начале века А. Мейнонгом [26]. Мейнонг пытался поставить под вопрос горизонт интеллигибельности, горизонт видения, просматриваемости, в котором событие открывается нам, а точнее, в котором мы его конституируем как объект. Под вопрос поставлен эк-статический горизонт, перед которым открывается все, что мышление способно мыслить. Разработка Мейнонгом этого устройства имеет фундаментальное значение для аналитики ряда социальных процессов. Это — открытие феномена не-существования, отсутствия, не-бытия, который способен провоцировать, индуцировать возникновение действительности дискурса, мышления и т.п. Акт может обрести свою действительность при отсутствии самой реальности, но, по сути, он не будет отличаться от акций, связанных с сущими, существующими реалиями. Ситуация усугубляется и тем, что подобные действия могут исполняться не просто с не-существующими, но и с не-возможными объектами. Экзистенциальная, онтическая невозможность не является препятствием для онто-логической возможности, для действительности интенционального, а, тем самым, и экзистенциально-акционистского действия на основе этой онто-логической возможности. Иначе говоря, мышление, дискурс, аффекты являются не только ре-презентацией некоего онтического события, но и способностью интенциональной развертки и действительностью интенсивности этих актов.

Смысл идей Мейнонга заключается в том, что он указывает на механизмы мифизации, идеологизации. Исполнение всех этих фантомов происходит в ментальных и практических действиях за счет функционирования этой способности к интенциональности и интенсивности. Именно они ответственны за создание многослойности, многомерности феноменальности и ее осмысления и в то же время за генерирование бесчисленных замещений, подстановок между человеком и реальностью. Эти замещения, связанные с определенным типом ментальности и ее очевидности, ведут к своего рода сюрреализму в интеллектуальных и практических акциях, что наиболее проявляется в типе мышления и действования, которые я называю «правыми». О сюрреализме в ментальности я уже говорил, затрагивая коммунистов, националистов и т.п.; примерами сюрреалистического опыта «правого» толка можно назвать, в частности, террористические акты, вооруженные акции, направленные против конкретных людей, но сориетированные интенционально против «Власти», «иной Нации», «Класса» и т.п. На живого, конкретного человека, который становится жертвой этих действий, возлагается обязанность представлять, репрезентировать, замещать собой институты, государство, этнос и т.д. И эта смерть жертвы, в свою очередь, выходит за пределы реальности трагического события: террорист помещает ее поверх реальности, апеллируя к особой сверхреальности. Другим примером могут служить карательные акции, проводимые на какой-либо территории, где жители замещают собой реального противника, вернее будет сказать, что мирных жителей принуждают их замещать. Мышление, дискурс, опыт, наполненные такого рода замещениями, действительны в своем исполнении: они есть, но есть, обретают свое существование вне реальности, в замкнутости своей очевидности (смысл акта всегда очевиден для террориста и карателя), не допускающей иного ни в каком виде, ни в какой форме — это своего рода реальность-в-себе, которая становится сюрреальностью, принципиальной нереальностью, слепым безумием и агрессивной деструкцией реальности.

Именно не-реальность, отсутствие основы в реальности требуют для постоянного сохранения очевидности и ее возрастания безостановочной агрессивной экспансии сюрреалистических акций и в политической практике, и в политическом мышлении. Это то, что фашисты называли action directe, прямое действие. Это — акционизм, который живет только в действии, — конец действия означает затухание, смерть и ментальности, и опыта. Только действие, всегда непосредственное, прямое, здесь-и-сейчас может стать спасением и сохранением жизненности подобной очевидности.

Само собой разумеющийся характер очевидности обеспечивает эту жизненность. Очевидность ничего не скрывает, ведь она дает прозрачный и однозначный мир, — но она его просто деформирует. Деформация имеет четкую ориентацию: очевидность стремится предстать просто системой фактов. Она запускает в дело, по словам Р. Барта, «тиранию правдоподобия». Ее образы, фигуры всегда правдоподобны, даже в случае гиперболизации и селекции. Она втягивает в себя отдельные аспекты конкретной содержательности, переструктурируя их, сохраняя при этом фигуру, форму, но изымая содержание и заменяя при этом его собственным наполнителем. «История всегда была историей борьбы классов» — то, что «история была», это понятно, но то, что она была «историей борьбы классов», станет понятно только тогда, когда мы примем в качестве паровоза истории существование классов. Все это настолько очевидно, что обращение к исторической фактографии только подтверждает правильность и истинность выбранной нами (или выбравшей нас) сущности истории. Очевидность надстраивает дискурсивные развертки, которые рационализируют ее и разворачивают событийный ряд, его артикуляцию. Фактически, это — рождение идеологии, которая провоцирует интенциональное полагание объектов, запуская при этом механизм социального воображения. Воображение в то же время выполняет функцию сохранения и консервирования благодаря включению идентификационных устройств, которые производят, репродуцируют Порядок [27]. С другой стороны, именно воображение репрезентирует и постоянно напоминает о фундаментальном символическом порядке, индуцирующем очевидность. Упорядоченная очевидность, очевидность как Порядок производит насильственную депортацию человека из его собственного топоса, обращая его существо в имитацию Порядка, а тем самым, — в карикатуру на самостояние. При этом избывание собственно человеческой содержательности заставляет воображение выстраивать замещающие связки Порядка и человека: чем более вычерпана эта содержательность, тем детальнее и вычурнее становится имитационный антураж, поставляемый воображением. Формы, формальные структуры, оставаясь единственным содержанием, оказываются тем единственным, что активно развивается. Достаточно вспомнить не столь давнюю изощренность в проведении демонстраций по «святым революционным праздникам» у нас в стране.

Традиционализм как воспоминание о фундаментальном порядке, архетипе, актуализирующимися за счет работы воображения, репродукционизм как стремление к дисциплинированному и безусловному воспроизводству освященных идеологией и поддерживаемых аппаратами власти стандартов, авторитаризм как безукоризненное и трепетное следование указаниям и персонификациям очевидности — все это банальности индивидуализирующих власть ситуаций. Кстати, возникновение экстремистских военизированных организаций всегда связано с необходимостью наиболее четкого и однозначного воспроизведения правил игры власти. Поэтому наиболее автоматизированные зоны предстают в качестве высшего эталона поведения индивида. «Какие темы мы можем предложить молодежи? — вопрошает К. Раш. — Вкус к дисциплине. Дисциплина и благородство. Дисциплина и честь. Дисциплина как проявление созидающей воли. Сознательная любовь к дисциплине. Дисциплина — это порядок. Порядок создает ритм, а ритм порождает свободу. Беспорядок — это хаос. Хаос — это гнет. Беспорядок — это рабство.» [28]. Армия, казарма, порядок — это идеал свободного творчества, подчинение — это свобода. Такая силлогистика не снилась и софистам! А каков язык! — Четок как армейский шаг; сжат и афористичен, как выстрел. Что не фраза — лозунг!

Это классический пример лакун в интеллектуальных операциях, замена их аффективной артикуляцией, которые удерживают очевидности в отсутствии дискурсивных разверток. Символические конфигурации предшествуют индивиду. Между универсальными очевидными порядками и конечностью человека зияет пустота, проходимая властью, но недоступная для индивида. Эту пустоту, запретную зону человек заполняет воображением, провоцируемой очевидностью. При этом эти акты не связаны с чьими-либо индивидуальными ориентациями и устремлениями, — очевидность и ее работа явна для каждого, т.е. она «объективна». «Объективность» в качестве своего гаранта предполагает «вынесение за скобки» партикулярного индивидуализма: а ее эквивалентом становится «безавторский», анонимный и анонимизирующий характер дискурса. Очевидность и есть объективность, «объективное» видение и артикуляция реальности, поэтому бессмысленно вопрошать об авторе-индивиде — в этой ситуации он просто немыслим. Очевидность обращает человека в сырье, в «опору» власти. Взамен власть дает ему тело, стигматизированное и собранное знаками-семами власти, тело, которое никак теперь не может быть связано с местоимением Я, а только с Мы. Ликвидация само-стоятельного Я оказывается организацией внеперсональной инстанции мышления, дискурса, акционизма. Такая реализация очевидности предполагает императив квазиэгалитарности практикования с ней и приобщения к порядку. Очевидность сама претендует на право быть субъектом, т.е. субъектность — это просто особым образом собранное место в пространстве, дискурсе, ментальности. Весьма характерно грамматическое построение дискурсивных конструкций в этом типе ментальности. Обычно в качестве подлежащего используются неопределенные существительные, которым как подлежащим-субъектам приписывается совершение акций: «Народ хочет…», «Рабочий класс берет власть в свои руки», «Отечество нас призывает…», «Нация требует», «Государство исходит из интересов трудящихся» и т.п., т.е. подобная очевидность, как отмечалось выше, предполагает присутствие неопределенного третьего лица, Другого, который и есть воплощение сути и присущности к нему любого сущего. Поэтому имена, знаки, символы, конституируемые очевидностью, создают тождественные и однозначные образы с высокой степенью аподиктичности и поэтому с не меньшей степенью навязчивости. Цель этой навязчиваемой повторяемости — скрыть, затянуть лакуны в ментальных операциях, т.е. пропуски, которые принципиально незаполняемы, выступая иррациональными образованиями; а, с другой стороны, — являются пропусками существенных моментов интеллектуального, экзистенционального и социального опыта, что требует их замещения и камуфляжа исключительно аффективной артикуляцией: «Жиды погубили Россию», «Коррумпированные политики рвутся к власти», «Прогнившая и коррумпированная власть губит Великую Россию», «Иммигранты разрушают чистоту нашей национальной культуры» и т.п.

Власть и ее очевидности не терпят пауз лакун — они тотальны, континуальны в своем экспансионистском акционизме. Им требуется символизация, кодирование, в процессе которого один символ сливается, перетекает в другой, т.е. в ситуации отсутствия реальной власти, начинает действовать непрерывность власти символической. При этом здесь нет принципа казуальности, — семиотическое, символическое, дискурсивное и практическое измерения работают, если использовать термин К.Юнга, на принципе синхронности, в отсутствии одного из измерений замещая его теми, которые в наличие, или их комбинациями.

Так, в ситуации, когда нет реального противника, врага, «правые» очевидности легко производят знаковую тотализацию реальности и тем самым дискриминацию и сегрегацию, рационализируя и дискурсивно прописывая «чистые» и «нечистые» зоны реальности, их обитателей, истин и ценностей. Если врага нет, то он должен быть создан — это основной принцип «правизны». И здесь дело вовсе не в злом умысле участников правых игр — это работа определенных типов дискурсивности и семиотических разметок телесности и пространства. «Правые» создают образ врага по своему подобию, инверсируя лишь знаки. Очевидности «правых», выстроенные на метафоре власти, не могут принять что-либо, существующее вне всякого отношения к ним: кто не с нами, тот против нас». Поэтому одной из фундаментальных задач является «манихейская»: «Участвовать в исключении групп из морального универсума… Националистические идеологии оценивают группы и ставят своей целью усиление власти и чистоты… Нациcты верили, что улучшение расовой чистоты возвысит германскую расу, как самую чистую и лучшую часть человечества и тем самым возвысит человечество в целом» [29]. Это рождает ненависть как острое неприятие другого тела, созданное иным порядком, «природой» и воспринимающегося поэтому как «неестественное», нечеловеческое, ненормальное. Само присутствие других вызывает кризис пространства, порчу и загрязнение, осквернение нашей «почвы». Поэтому пространство должно быть очищено: в лучшем случае — депортация, гетто, лагерь, в худшем — экстерминация. Другое — это тела, которыми следует либо овладеть, либо уничтожить [30].

7. Правые без кавычек
Теперь пришло время снять кавычки с правых. Правый как политический тип — это закрепленный, заключенный на определенной территории человек, экстатически растворившийся в коммунальном теле. Границы очевидности четко очерчивают зоны его обитания. Эта его заключенность является и его исключенностью. Это ситуация, в которой заложена принципиальная невыполнимость базовых актов самостояния, свободы, творчества, уникальности. Поэтому зоны, где рождаются правые, — это территории исключения самого себя из круга сущего, это у-ничтожение Я, его аннигиляция. Правых я понимаю и могу помыслить независимо от цвета их флага только как феномен, в котором репрессивность власти должна быть создана, порождена. Однако порождение социальной ситуацией никоим образом не составляет собственной сути правых. Правые репрессивны не потому, что они порождены обществом, а правые должны быть порождены, потому что они репрессивны. Порожденность дает право войти в круг сущего. Но в правых с-бывается, ис-полняется множественность присутствия власти в ее архетипической чистоте. Они выпускают запертые и потому ограниченные на различных территориях трансцендентальные устройства власти, облекая их плотью, становясь их телом. Они — индикаторы близости власти, сокрытой в самом существе репрессивности общества. Правые устраняют все дистанции, рас-стояния, не оставляя зон для Я. Правые, если вернуться к нашей первичной аллюзии с Христом, всегда рядом с Христом как эквивалентом Бытия-Истины-Сущности, — они всегда только при-сутствуют, они всегда — по ту сторону бытия, исполненного полноты, действ-ительности, само-стоятельности, уникальности.

Я не хочу определять правых как предмет исследования, что означало бы замкнуть свое собственное существование и когнитивный опыт в круге Власти, а это равносильно отказу от понимания [31]. Я только различаю, показываю различные лики и маски репрессивности.

Этот текст в своей агрессивной многословнорсти и ерничании является чем-то двусмысленным, а потому сомнительным. Он притязает на понимание правых, а сам предстает имитацией правого дискурса. С одной стороны, это -демонтаж, деконструкция, у-ничтожение, низведени до нулевой степени правых, с другой — это территория интеллектуальных экзерсисов на свободную тему, которые заставляют меня, подобно кар очному джокеру, испытывать стремительные превращения, инверсируясь, обращаясь в нуль и возвышась до трагического величия, которое легко вновь переходит в интеллектуальное шутовство, эпистемический маскарад, разламывая отвердевшие маски репрессивного дискурса, семиотики коммунальных тел и ментальных очевидностей.

Список литературы
Петрушенко Н. Интервью // Аргументы и факты. М., 1990. N 52.
Фашиствующая власть толкает к гражданской войне. Заявление бюро ЦК РКРП // Народная правда. СПб., 1993. N 18 (70).
Программное заявление Учредительного съезда Православно-монархического согласия // Историческая память. Русская патриотическая газета. СПб., 1992. N 1.
Foucault M. Discipline and Punish. The Birth of the Prison. L.: Peregrine Books, 1979.
Ibid. P. 228.
Heidegger M. Sein und Zeit. 12 Aufl. Tubingen, 1968. S. 28.
Ницше Ф. Сумерки богов // Сочинения в 2-х томах. М.: Мысль, 1990. Т. 2. С. 600.
Heidegger M. Sein und Zeit. S. 28.
Ibid. S. 29.
Ницше Ф. Сумерки богов. С. 600.
Husserl E. Cartesian Meditations. The Hague, 1969, P.50.
Husserl E. Logische Untersuchengen. Bd. 2. Untersuchungen zur Phanomenologie und Theorie der Erkenntnis. 5 Aufl. Tubingen, 1968. S.347.
Гришин С. Добьем рабочих, а дальше ? // Комментатор. Л., 1990. N 8.
Лакан Ж. Стадия зеркала как образующая функцию «Я» / «Стадия зеркала» и другие тексты. Париж: EOLIA, 1992. С.10. 1
Маркс К., Энгельс Ф. Святое семейство // Избранные сочинения. М., 1984. Т. 1. С. 46.
Иванов Вяч. Эллинская религия страдающего бога // Эсхил. Трагедии. М.: Наука, 1989. С.319.
Там же. С.323.
Ницше Ф. Воля к власти. М.: REFL-book, 1994. С.298.
Русское национальное единство: цели и задачи // Русский порядок. 1993. N 2(5).
Husserl E. Cartesian Meditations. P. 15.
Русское национальное единство: цели и задачи // Русский порядок, 1993. N 2(5).
Жириновский В. Мы должны учесть уроки истории. Из выступления на V съезде ЛДПР // Правда Жириновского. 1994. N 7(30).
Fein H. Genocide: Social Perceptual. L.: Sage Publishers, 1990.
Спасти Россию от гибели рабства. III Съезд Русского национального собора // Наше Отечество. 1994. N 30.
Бахтин М. Проблемы поэтики Достоевского. М.: Наука, 1972. С.135.
Meinong A. Untersuchungen zur Gegenstandtheorie und Psychologie. Leipzig, 1904.
Ricouer P. Lectures on Ideology and Utopia / Ed. by G. Taylor. Columbia University Press, 1986. Lecture I.
Раш К. Армия и культура // Наш современник. М., 1990. N 5. С. 105.
Staub E. Moral Exclusion, Personal Goal Theory and Extreme Destructivness // Journal of Sociological Issue. 1990. V. 46. N 1. P. 54.
Барт Р. Расин / Избранные труды. Семиотика. Поэтика. М.: Прогресс, 1989.
Майор М., Сухачев В. Ю. Метафизика предметности и ее деструкция // Диалектика, творчество, гуманизм / Под ред. Б. В. Маркова. Л.: ЛГУ, 1991. С. 3-14.

Опубликовано 23 февраля 2005 года


Главное изображение:

Полная версия публикации №1109149471 + комментарии, рецензии

LIBRARY.BY ФИЛОСОФИЯ «Правые»: реальность и сюрреальность политического опыта и ментальности

При перепечатке индексируемая активная ссылка на LIBRARY.BY обязательна!

Библиотека для взрослых, 18+ International Library Network