ВЛАДИСЛАВ ФЕЛИЦИАНОВИЧ ХОДАСЕВИЧ (1886 - 1939)

Современная русскоязычная проза профессиональных авторов.

Разместиться

Перевод и озвучка

Доступен перевод страницы "ВЛАДИСЛАВ ФЕЛИЦИАНОВИЧ ХОДАСЕВИЧ (1886 - 1939) • СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ПРОЗА" на 50 языков:

Озвучка данного текста отключена.

СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ПРОЗА новое

Все свежие публикации

Меню для авторов

СОВРЕМЕННАЯ РУССКАЯ ПРОЗА: экспорт произведений
Скачать бесплатно! Научная работа на тему ВЛАДИСЛАВ ФЕЛИЦИАНОВИЧ ХОДАСЕВИЧ (1886 - 1939). Аудитория: ученые, педагоги, деятели науки, работники образования, студенты (18-). Minsk, Belarus. Research paper. Agreement. Система Orphus

522 за 24 часа
Автор(ы): • Публикатор: • Источник:

В шестидесятые, "оттепельные", годы едва ли не девять десятых чтения студентов-филологов составляла литература Серебряного века. Особенно поэзия и философия. В Исторической библиотеке, которая не ведала чопорного спецхрана, по части первых поэтических изданий начала века был просто рай. Что ни день, то новая горка тоненьких книжек с причудливыми, в стиле "модерн" выкрутасами какого-нибудь знаменитого графика на обложке. Что ни день, то открытие нового поэтического мира - и какого! Враз и навсегда полонили Цветаева и Ахматова, заворожили Клюев и Анненский, околдовали Хлебников с Блоком, поманили Пастернак с Мандельштамом. Кто-то, звонкий, вскоре и разочаровал (Бальмонт, Северянин), кто-то, в панцире, так и не подпустил к себе слишком близко (Брюсов, Гумилев), кто-то надолго оставил в недоумении несоответствием громкой славы своей и сомнительной сути (Сологуб, Волошин) или, напротив, - относительной безвестности и значения (Нарбут, Кузмин). Так постепенно выработался канон, вобравший в себя, конечно со школьных лет знакомых Есенина с Маяковским.

Владислав Ходасевич был нами допущен в первый ряд выдающихся русских поэтов той поры одним из последних. Спрашивается - почему?

А потому, вероятно, что молодость любит крайности и эффекты. Хлебом не корми, дай умопомрачительных метафор и сногсшибательных ритмов. А еще молодость склонна заражаться чужим восторгом, она готова полюбить и незнакомца, если уже освоенные, уже полюбленные ею герои и сами от него в восторге. Литературные репутации - как цепная реакция: один своими "ах" да "ох" приводит другого.

У Ходасевича шансов было немного. Он писал обыденными, простыми словами - "замарашками", как говорил (в переводе, кажется, Пастернака) знавший им цену Рильке. "Я полюбил все малое и простое", - утверждал Ходасевич, и мы по наивности верили ему, не догадываясь, сколько всего бесконечно сложного упрятано в его внешне неброском писании. А его "бедные" рифмы? Ведь они только в раннюю, ученическую пору были бедны. А их позднее небывалое богатство оставалось на долгие годы от нас закрытым - эмигрантских сборников его в Историчке не было.

Настоящая цена простых слов и смиренных рифм в истинной поэзии познается годами неусыпного чтения и шлифовки всегда грубоватого поначалу вкуса. К тому же, признанные мэтры Ходасевича, если и хвалили, то как-то небрежно, сквозь зубы. Как хвалят чужаков - не прибившихся, несмотря на посулы да выгоды, к стае. Спустя годы, рефлектируя прошлое, Ходасевич и сам отметит свою одинокость и "диковатость". И признает, что в век бурного всхода всяческих "измов" судьба его достаточно уникальна - из доброй сотни поэтов, рядом с ним штурмовавших Олимп, ее разделила еще только Марина Цветаева, также не вписав-

стр. 77

шаяся ни в какой окоем. (Та "побродяжка", которую тоже всю жизнь пихали кому не лень. Есть у них и еще одно - может быть, случайное - сходство: из всех великих русских поэтов ХХ века только им двоим дался в совершенно блистательной мере эпистолярный жанр; только их письма - самая что ни на есть высокая литература.)

Ходасевич-поэт возрастал чрезвычайно медленно. В полный - и неожиданный для всех, богатырский - рост он явился только через двадцать лет кропотливой работы - работы, в основном, переписчика, как многим казалось. Недолюбливавшая его за презрение к "метафизике" (то есть к салонному словоблудию, в коем профанировались "проклятые", "вечные" вопросы) Зинаида Гиппиус на склоне своих и его лет вынуждена была признать, что поэзия Ходасевича формировалась как кристалл, словно выросший из тумана и вдруг поразивший всех своей небывалой величиной.

А на заре творчества, в период становления и восхождения (сборники "Молодость", "Счастливый домик"), Ходасевич воспринимался знатоками как один из последышей "младших" символистов - да, собственно, он таковым и являлся. И место ему отводили где-то рядом, скажем, с Борисом Садовским, его другом, или какими-нибудь Кречетовым, Коневским, Комаровским... Имя им был легион.

"Настоящий", классический Ходасевич возникает только в годы революционной смуты и вполне предстает в сборнике 1921 года "Путем зерна". За ним последовали еще два сборника стихов - "Тяжелая лира" (несомненная вершина его творчества и одна из вершин всей русской поэзии двадцатого века) и "Европейская ночь". А уже в 1927 году выходит итоговое "Собрание стихов", после которого Ходасевич ничего поэтического практически не создает, во всяком случае, не печатает. Последние одиннадцать лет своей жизни он хоть и один из столпов парижской литературной эмиграции, но по преимуществу рецензент, литературный критик, мемуарист. Собранные в посмертный сборник ("Некрополь") мемуарные очерки - несомненно, одно из самых ярких, убедительных и достоверных свидетельств литературной жизни России ее переломных лет. Книга Ходасевича "Державин" - в своем роде образцовое сочинение, не нашедшее, однако, последователей и подражателей, в силу, вероятно, трудности задачи. Ведь какую надо иметь смелость, чтобы не делать из классика кумира, не героизировать его облик, создать его живой портрет на фоне тщательно и тоже беспристрастно выписанной эпохи. Эпохи, поданной, прежде всего, через ее "броуново" словесное движение. Трезвый объективизм Ходасевича поражает, иной раз мнится, что в него был встроен некий прибор, наподобие барометра, точно фиксирующий подспудные душевные бури личности или катаклизмы истории.

Пушкинист и пушкинианец, традиционалист, жрец унаследованной культуры - все эти ярлыки прилипли к нему не случайно. Феномен Ходасевича в том, что он словно пропустил дисгармонию века через сито классической гармонии. Эффект оказался поразительный, небывалый. Даже какофония футуристов ("футуроспекулянтов", как их клеймил не любивший эксцентрики Ходасевич), захлебывающиеся, сбивчивые ритмы Цветаевой или Пастернака, "сюрр" Мандельштама, архаические раскопки словесной руды Хлебникова при всей их феноменальной мощи не всегда достигали такого эффекта, как с виду простенькие парадоксы поэтики Ходасевича: надрыв и излом сквозь размеренный, почти разнеженный, заласканный лощеными предками ямб. Что-то подобное в прозе пытался делать обожавший Ходасевича Набоков (давший его портрет в "Даре"). Из зарубежных поэтов ближе всех к этой странноватой стихии гармонической дисгармонии приблизились немцы - ровесники Ходасевича Готфрид Бенн и Георг Тракль. (А в прозе, конечно, Франц Кафка, помещавший своих монстров в стеклянные сосуды, сотканные прозрачнейшим слогом.) По-своему близок такому складу Элиот, кое-кто из французских последователей Бодлера. То есть поздний, зрелый Ходасевич был как бы русским рупором общемировых поползновений. Недаром величественный мэтр Вячеслав Иванов, всю жизнь раздававший венки и патенты на бессмертие, на вопрос Мережковского, заданный в конце тридцатых годов, кто, по его мнению, является теперь, после Блока, первым поэтом России, не колеблясь ответил: "Конечно, Ходасевич".

стр. 78

Правда, разглядеть это при жизни Ходасевича удавалось редко кому. Вяч. Иванов (не путать с Георгием Ивановым, который Ходасевича ненавидел!), Набоков, тончайший эссеист русского зарубежья Владимир Вейдле... Раз-два и обчелся. Даже прожившая с Ходасевичем десять лет Берберова, и та плела околесицу: "Пленник своей молодости, а иногда и ее раб (декораций Брюсова, выкриков Белого, туманов Блока), он проглядел многое или не разглядел многого, обуянный страшной усталостью и пессимизмом, и чувством трагического смысла вселенной..." (из книги мемуаров "Курсив мой"). Близкий вроде бы человек, а не заметила, что его пессимизм - это тоска по возрождению. Умереть (в земле), чтобы преобразиться (над ней). Путем зерна...

Не "проглядел" свой век Ходасевич, а увидел куда больше многих. Соприкоснувшись с Европой, он понял, что российские беды - лишь частный случай общего кризиса. Кризиса чего? Если одним словом, то - христианства, того оселка, на котором и держалась европейская культура. Первая мировая война и последовавшее за ней псевдонародное "восстание масс" (Ортега-и-Гассет) выжгли на духовном лике Европы такие пустоты, за которыми Ходасевич разглядел зияющие чернотой всполохи грядущего конца. Не он один, конечно, разглядел - сотни первых европейских умов заголосили в это время о закате Европы. Однако мало кому далось вложить самую суть иных капитальных (вроде знаменитого шпенглеровского)трактатов в несколько мелодичных строк. Вот хоть заключительное четверостишие стихотворения "Автомобиль", написанного в декабре 1921 года и вошедшего в книгу "Тяжелая лира":



Здесь мир стоял, простой и целый,
Но с той поры, как ездит тот,
В душе и в мире есть пробелы,
Как бы от пролитых кислот.


Кто этот "тот"? Да тот самый, кого Розанов видел восседающим в гоголевской тройке. Черт. Кто же еще мог заполнить пустоты, выжженные кислотой неверия...

Сын польского шляхтича и еврейки (с молоком тульской кормилицы - как Пушкин с молоком няни - "высосавший", по его слову, любовь к России), Ходасевич был крещен в католичество и хотя не был истовым прихожанином какого-либо прихода, но стихийным христианином оставался всегда. Умирание веры - как и умирание рожденного ею искусства ("Умирание искусства" - так называлась нашумевшая книга его друга Вейдле) - он переживал остро. И признаки этого умирания - как и собственной своей земной оболочки - фиксировал пристально.

Кстати о Розанове. Когда-то Юрий Тынянов подметил, что в своем "Перешагни, перескачи..." Ходасевич словно бы зарифмовал Розанова с его "Уединенным" и "Опавшими листьями". Подметил это Тынянов, но не стал обобщать - и, может быть, зря. Такая незатейливая метафора многое бы в Ходасевиче объяснила. Вотуж кто обладал поистине розановским, тончайшим умением разглядеть великое в малом, космос в песчинке. При всем кристаллически точном рисунке, требовавшем незаурядного конструктивного ума. ("Умен, а не заумен..." - противопоставлял он себя со всех сторон наседавшей эстетической абракадабре.) У великих мистиков Средневековья (Парацельса или Ангелуса Силезиуса) случались подобные стяжения прозрения и рационального их учета. А еще можно припомнить, что именно такой видел потаенную сущность Пушкина поздний друг Ходасевича Гершензон.

Бедные рифмы - но увесистая, тяжелая лира...

* * *



Не матерью, но тульскою крестьянкой
Еленой Кузиной я выкормлен.
Она Свивальники мне грела над лежанкой,
Крестила на ночь от дурного сна.

Она не знала сказок и не пела,
Зато всегда хранила для меня
В заветном сундуке, обитом жестью белой,
То пряник вяземский, то мятного коня.


стр. 79



Она меня молитвам не учила,
Но отдала мне безраздельно все:
И материнство горькое свое,
И просто все, что дорого ей было.

Лишь раз, когда упал я из окна,
Но встал живой (как помню этот день я!),
Грошовую свечу за чудное спасенье
У Иверской поставила она.

И вот, Россия, "громкая держава",
Ее сосцы губами теребя,
Я высосал мучительное право
Тебя любить и проклинать тебя,

В том честном подвиге, в том счастье
песнопений,
Которому служу я в каждый миг,
Учитель мой - твой чудотворный гений,
И поприще - волшебный твой язык.

И пред твоими слабыми сынами
Еще порой гордиться я могу,
Что сей язык, завещанный веками,
Любовней и ревнивей берегу.

Года бегут. Грядущего не надо,
Минувшее в душе пережжено,
Но тайная жива еще отрада,
Что есть и мне прибежище одно:

Там, где на сердце, съеденном червями,
Любовь ко мне нетленно затая,
Спит рядом с царскими, ходынскими
гостями
Елена Кузина, кормилица моя.


1922

* * *



Странник прошел, опираясь на посох, -
Мне почему-то припомнилась ты.
Едет пролетка на красных колесах -
Мне почему-то припомнилась ты.
Вечером лампу зажгут в коридоре, -
Мне непременно припомнишься ты.
Что б ни случилось, на суше, на море,
Или на небе, - мне вспомнишься ты.


1922

ИЩИ МЕНЯ



Ищи меня в сквозном весеннем свете.
Я весь - как взмах неощутимых крыл,
Я звук, я вздох, я зайчик на паркете,
Я легче зайчика: он - вот, он есть, я был.

Но, вечный друг, меж нами нет разлуки!
Услышь, я здесь. Касаются меня
Твои живые, трепетные руки,
Простертые в текучий пламень дня.

Помедли так. Закрой, как бы случайно,
Глаза. Еще одно усилье для меня -
И на концах дрожащих пальцев, тайно,
Быть может вспыхну кисточкой огня.


1918

* * *



Люблю людей, люблю природу,
Но не люблю ходить гулять,
И твердо знаю, что народу
Моих творений не понять.

Довольный малым, созерцаю
То, что дает нещедрый рок:
Вяз, прислонившийся к сараю,
Покрытый лесом бугорок...

Ни грубой славы, ни гонений
От современников не жду,
Но сам стригу кусты сирени
Вокруг террасы и в саду.


1921



Перешагни, перескачи,
Перелети, пере; что хочешь -
Но вырвись: камнем из пращи,
Звездой, сорвавшейся в ночи...
Сам затерял - теперь ищи...

Бог знает, что себе бормочешь,
Ища пенсне или ключи.


1921

 



Опубликовано 24 октября 2015 года

Нашли ошибку? Выделите её и нажмите CTRL+ENTER!

© Ю. АРХИПОВ • Публикатор (): БЦБ LIBRARY.BY Источник: У книжной полки, № 3, 2006, C. 77-80

Искать похожие?

LIBRARY.BY+ЛибмонстрЯндексGoogle

Скачать мультимедию?

подняться наверх ↑

ДАЛЕЕ Лучшее